Марина Ивановна Цветаева
Марина Ивановна Цветаева
Родилась 26 (8. X) сентября 1892 года в Москве в семье профессора, основателя Московского музея изобразительных искусств. «Герой труда», – писала Цветаева об отце. «Польской княжеской крови, ученица Рубинштейна, – писала она о матери. – Стихи от нее». И позднее тоже не раз повторяла: «Страсть к стихам – от матери».
Первая школа – музыкальная (Зограф-Плаксиной), затем – IV женская гимназия. Весной 1902 года (в связи с лечением матери за границей) – французский интернат (полтора года) в Лозанне, за ним – католический пансион во Фрейбурге. Вспоминала: «Книги мне дали больше, чем люди. Я мысленно все пережила, все взяла». Летом 1906 года на пути в Москву скончалась мать – на даче Песочная, близ Тарусы. По своей воле Цветаева пошла в интернат при московской частной гимназии. Отношение ее к чтению не изменилось. Книгами, «с которыми сожгут» называла «Нибелунгов», «Илиаду», «Слово о полку Игореве». Чрезвычайно увлекалась «Орленком» Э. Ростана. В мир московских поэтов, преимущественно символистов, Цветаеву ввел поэт Эллис, но споры символистов были ей непонятны. В 1910 году вышел сборник стихов Цветаевой – «Вечерний альбом». «Издала сама, еще будучи в гимназии. Первый отклик – большая приветственная статья Макса Волошина. Литературных влияний не знаю, знаю человеческие».
С Волошиным Цветаева подружилась, бывала у него в Коктебеле. Кстати, именно там, весной 1911 года, она встретила своего будущего мужа – Сергея Эфрона. «Писала я на аспидной доске, и на листочках вееров поблеклых, и на речном, и на морском песке, коньками по льду и кольцом на стеклах, – и на стволах, которым сотни зим… И, наконец, – чтоб было всем известно! – что ты любим! любим! любим! любим! – расписывалась – радугой небесной…»
В 1912 году Цветаева и Эфрон поженились. В том же году родилась дочь Ариадна и вышел второй сборник стихов – «Волшебный фонарь». В «Предисловии», предпосланном изданному через год еще одному сборнику «Из двух книг», Цветаева писала: «Все это было. Мои стихи – дневник, моя поэзия – поэзия собственных имен. Все мы пройдем. Через пятьдесят лет мы будем в земле. Будут новые лица под вечным небом. И мне хочется крикнуть всем еще живущим: Пишите. Пишите больше! Закрепляйте каждое мгновение, каждый жест, каждый вздох! Но не только жест – и форму руки, его кинувшей; не только вздох – и вырез губ, с которых он, легкий, слетел. Не презирайте „внешнего“! Цвет ваших глаз столь же важен, как их выражение; обивка дивана – не менее слов, на нем сказанных. Записывайте точнее! Нет ничего не важного! Говорите о своей комнате: высока она, или низка, и сколько в ней окон, и какие на них занавески, и есть ли ковер, и какие на нем цветы? Цвет ваших глаз и вашего абажура, разрезательный нож и узор на обоях, драгоценный камень на любимом кольце, – все это будет телом вашей оставленной в огромном мире бедной, бедной души…»
«Я знаю правду! Все прежние правды – прочь! Не надо людям с людьми на земле бороться! Смотрите: вечер, смотрите: уж скоро ночь. О чем – поэты, любовники, полководцы?… Уж ветер стелется, уже земля в росе, уж скоро звездная в небе застынет вьюга, и под землею скоро уснем мы все, кто на земле не давали уснуть друг другу…»
Осенью 1914 года Цветаева познакомилась с поэтессой Софьей Парнок. Эту дружбу-любовь, длившуюся до 1916 года, Цветаева позже назвала своей «первой катастрофой». – «Марина, наконец, выходит из своего замкнутого детского круга, – сообщала Волошину летом 1915 года поэтесса А. Герцык. – Большое страдание постигло ее и выковывает из ее души новую форму. В ее новых стихах это еще почти не отражается – как все переходное, бездомное – они стали неловки, утратили свою наивную отчетливость…»
«В дореволюционной России самовольная, а отчасти невольная выключенность из литературных кругов – из-за раннего замужества с нелитератором, раннего и страстного материнства, а главное – из-за врожденного отвращения ко всякой кружковщине, – так о своей юности писала позже сама Цветаева. – Встречи с поэтами (Эллисом, Максом Волошиным, О. Мандельштамом, Тихоном Чурилиным) не поэта, а – человека, а еще больше женщины: женщины, безумно любящей стихи. Читатель меня не знал, потому что после двух первых – самонапечатанных, без издательства – детских книг – из-за той же литературной оторванности и собственной особости: ненавидела, например, стихи в журналах – нигде не печаталась. Первые стихи в журнале – в «Северных записках», потому что очень просили и очень понравились издатели, – в порядке дружбы. Сразу слава среди поэтов. До широкого круга не дошло. Потому что журнал был новый – и скоро кончился. Все скоро кончилось…»
Революцию не приняла. Муж – белый офицер, голод, холод, невозможность нормально устроить жизнь, в 1920 году умерла в приюте дочь Ирина, трех лет от роду; как позже писала старшая дочь Цветаевой: «…куда уж понятнее и неприемлемее». О тех годах писала позже артистка Н. Щеглова (первая жена поэта П. Антокольского): «Павлик меня познакомил с Цветаевой. Он всегда с таким восторгом о ней говорил. А я с ее сестрой Асей училась в гимназии, премилая девочка была. А Марина тогда жила в переулочке – там, где была Собачья площадка, в таком странном доме. Возле него стояло, да, наверное, и сейчас стоит, скособоченное дерево. А странным мне этот дом показался потому, что никак нельзя было понять расположение комнат. А когда я в первый раз вошла в комнату Марины, меня, помню, поразил интерьер этой комнаты: посредине стоял шкаф, у которого не было ни дверок, ни задней стенки. Он походил на арку. В этом шкафу стояло чучело лисицы, ободранное, все без шерсти. И на этом чучеле верхом сидела Аля, семилетняя дочка Марины. Сама Марина показалась мне какой-то очень уж будничной. Мятая юбка, вытянутая вязаная кофта. Я не знала, о чем с ней разговаривать. Стеснялась. Мне в то время и стихи-то ее не особенно нравились. Я пошла к Але, и мы стали с ней играть во что-то. Эта Аля была необычный ребенок. Она так своей матери говорила: „Марина! Вы – морская!“ Эта фитюлька в семь лет сидела за своим столиком и без конца писала, писала, писала…»
Связь с мужем, находившемся в Крыму с белой армией, была оборвана. Думая о нем, Цветаева записала в тетрадь: «Если Вы живы, если мне суждено еще раз с Вами увидеться – слушайте: вчера, подъезжая к Харькову, прочла „Южный край“. 9000 убитых. Я не могу Вам рассказать этой ночи, потому что она не кончилась. Сейчас серое утро. Я в коридоре. Поймите! Я еду и пишу Вам и не знаю сейчас – но тут следуют слова, которых я не могу написать…»
Только в июле 1921 года Цветаева получила первое письмо от мужа – из Праги, где он учился в университете. Очень скоро после этого, в 1922 году, Цветаева с дочерью уехала из России. «В Праге, – вспоминала Берберова, – она производила впечатление человека, отодвинувшего свои заботы, полного творческих выдумок, но человека, не видящего себя, не знающего своих жизненных (и женских) возможностей, не созревшего для осознания своих настоящих и будущих реакций. Ее отщепенство, о котором она гениально написала в стихотворении „Роландов рог“, через много лет выдало ее незрелость: отщепенство не есть, как думали когда-то, черта особенности человека, стоящего над другими, отщепенство есть несчастье человека – и психологическое, и онтологическое, – человека, недозревшего до умения соединиться с миром, слиться с ним и со своим временем, то есть с историей и людьми. Ее увлечение Белой армией было нелепым, оно в какой-то степени вытекало из ее привязанности к мужу, С. Эфрону, которому она «обещала сына» – она так и сказала мне: у меня будет сын, я поклялась Сереже, что я дам ему сына. Несомненно, в Марине Ивановне это отщепенство тем более было трагично, что с годами ей все более начало хотеться слияния, что ее особенность постепенно стала тяготить ее, она изживала ее, а на ее месте ничто не возникало взамен. Она созревала медленно, как большинство русских поэтов нашего века (противоположность веку прошлому), но так и не созрела, быть может, в последние годы своей жизни поняв, что человек не может годами оставаться отверженным – и что если это так, то вина в этом в нем, а не в его окружении. Но ее драма усугублялась тем, что в эмиграции у нее, как у поэта, не было читателей, не было отклика на то, что она делала, и возможно, что не было друзей по ее росту. Поэт со своим даром – как горбун с горбом, поэт – на необитаемом острове или ушедший в катакомбы, поэт – в своей башне (из слоновой кости, из кирпича, из чего хотите), поэт – на льдине в океане, все это соблазнительные образы, которые таят бесплодную и опасную своей мертвенностью романтическую сущность. Можно вписывать эти образы в бессмертные или просто хорошие стихи, и кто-то несомненно на них внутренне отзовется, но они будут нести в себе один из самых коварных элементов поэзии – эскапизм, который если и украсит поэму, то разрушит поэта. Пражское одиночество Марины Ивановны, ее парижское отщепенство могли только привести ее к московской немоте и трагедии в Елабуге. В ней самой, в характере ее отношения к людям и миру, уже таился этот конец: он предсказан во всех этих строчках, где она кричит нам, что она – не такая, как все, что она гордится, что она не такая, как мы, что она никогда не хотела быть такой, как мы…
Мы сидим долгие часы, – продолжала Берберова рассказ о пражской жизни в отеле «Беранек», – пьем чай, который я кипячу на маленькой спиртовке, едим ветчину, сыр и булки, разложенные на бумажках. Все, что говорит Цветаева, мне интересно, в ней для меня сквозит смесь мудрости и каприза, я пью ее речь, но в ней, в этой речи, почти всегда есть чуждый мне, режущий меня больной надлом, восхитительный, любопытный, умный, но какой-то нервный, неуравновешенный, чем-то опасный для наших дальнейших отношений, будто сейчас нам еще весело летать по волнам и порогам, но в следующую минуту мы обе можем столкнуться и ушибиться, и я это чувствую, а она, видимо, нет, она, вероятно, думает, что со мной можно в будущем либо дружить, либо поссориться. Внезапно в комнате гаснет свет – это она выдернула вилку из штепселя, в темноте на диване она нападает на меня, щекочет, обнимает. Я вскакиваю, не сдержав крика. Свет зажигается. Эти игры мне совсем, совсем не по душе…»
В Праге родился сын Цветаевой – Георгий; в ноябре 1925 года Цветаева и Эфрон перебралась в Париж. Там, в 1928 году, вышла последняя поэтическая книга – «После России». «Для других я еще – Кастальский ток, для себя – иссякла, – записала Цветаева в черновой тетради. – Эмиграция делает меня прозаиком». Дочь рассказывала позже о том, как она работала: «Отметя все дела, все неотложности, с раннего утра, на свежую голову, на пустой и поджарый живот. Налив себе кружечку кипящего черного кофе, ставила ее на письменный стол, к которому каждый день своей жизни шла, как рабочий к станку – с тем же чувством ответственности, неизбежности, невозможности иначе. Все, что в данный час на этом столе оказывалось лишним, отодвигала в стороны, освобождая, уже машинальным движением, место для тетради и для локтей. Лбом упиралась в ладонь, пальцы запускала в волосы, сосредотачивалась мгновенно, глохла и слепла ко всему, что не рукопись, в которую буквально впивалась острием мысли и пера…»
Друзей у Цветаевой оставалось все меньше. Встретив в июне 1935 года Бориса Пастернака, приезжавшего в Париж в составе советской делегации на антифашистский конгресс, Цветаева была ужасно разочарована – до слез. «А плакала я потому, – объясняла она в письме Н. Тихонову, – что Борис, лучший лирический поэт нашего времени, на моих глазах предавал Лирику, называя всего себя и всё в себе – болезнью. (Пусть – „высокой“. Но он и этого не сказал. Не сказал также, что эта болезнь ему дороже здоровья и, вообще – дороже – реже и дороже радия. Это ведь мое единственное убеждение: убежденность)». Разочарование усилилось, когда Пастернак в феврале 1936 года выступил на Пленуме советских писателей в Белоруссии. В этом выступлении он обещал в скором будущем коснуться неких новых тем и положений, общих для всех, хотя оговаривался, что будет пока писать «плохо с прежней своей точки зрения»… Пока не свыкнется с новизной… «Ты был бы собой, – писала Цветаева Пастернаку, – если бы на своем пленуме провозгласил юношеское вещание, сорокалетнее безумие и бессрочное бессмертие Гёльдерлина… Но ты – слаб… Ты, к сожалению – лиана (которая не помнит своей Африки)… То, что у вас считается бесстрашием (очевидно так надо понимать твою речь) – не у „нас“ (у нас – нет), не у нас, в Париже, а у нас – в Лирике… Ничего ты не понимаешь, Борис… Ты, Орфей, пожираемый зверями: пожрут они тебя…»
К этому времени муж Цветаевой принял решение вернуться на родину, к чему его, несомненно, подтолкнули некоторые обстоятельства его тайного сотрудничества с органами ЧК. Для самой Цветаевой вопрос о возвращении был не прост. «Здесь я не нужна, там я невозможна». В 1936 году она завершила последнюю поэму – историческую хронику «Поэма о Царской Семье». Она считала эту работу своим личным долгом перед памятью всех побежденных и уничтоженных российской катастрофой. К сожалению, от этой поэмы сохранились лишь отрывки. В анкете Цветаева писала: «Любимые вещи в мире: музыка, природа, стихи, одиночество. Полное равнодушие к общественности, театру, пластическим искусствам, зрительности. Чувство собственности ограничивается детьми и тетрадями. Был бы щит, начертала бы: „Не снисхожу“. Жизнь – вокзал, скоро уеду, куда – не скажу».
Впрочем, куда – об этом скоро узнали все.
Первой в Россию (в марте 1937 года) уехала Ариадна – дочь – за нею Эфрон. «Я страшно одинока. Из Парижа – только два дома, где я бываю, остальное все – отпало». Только 18 июня 1939 года уехала в Москву и сама Цветаева с сыном Георгием. Поселили их на даче НКВД в поселке Болшево, что лишний раз подтверждало никем не афишируемую связь Эфрона с этой организацией. Все последующее описала Цветаева в письме от 27 августа 1940 года, отправленном П. А. Павленко, одному из секретарей Союза писателей СССР.
«Многоуважаемый товарищ Павленко, Вам пишет человек в отчаянном положении. Нынче 27-го августа, а с 1-го мы с сыном, со всеми нашими вещами и целой библиотекой – на улице, потому что в комнату, которую нам сдали временно, въезжают обратно ее владельцы.
Начну с начала.
18 июня 1939 г., год с лишним назад, я вернулась в Советский Союз, с 14-летним сыном, и поселилась в Болшеве, в поселке Новый Быт, на даче, в той ее половине, где жила моя семья, приехавшая на 2 года раньше. 27 августа (нынче годовщина) была на этой даче арестована моя дочь, а 10-го октября – и муж. Мы с сыном остались совершенно одни, доживали, топили хворостом, который собирали в саду. Я обратилась к Фадееву за помощью. Он сказал, что у него нет ни метра. На даче стало всячески нестерпимо. Мы просто замерзали, и 10-го ноября, заперев дачу на ключ (NB! у нас нашей жилплощади никто не отнимал, и я была там прописана вместе с сыном на площади мужа) – итак, заперев дверь на ключ, мы с сыном уехали в Москву к родственнице, где месяц ночевали в передней без окна на сундуках, а днем бродили, потому что наша родственница давала уроки дикции и мы ей мешали. Потом Литфонд устроил нас в Голицынский Дом Отдыха. Вернее мы жили возле Дома Отдыха, столовались – там. За комнату, кроме 2-х месяцев, мы платили сами – 250 р. в месяц, – маленькую, с фанерной перегородкой, не доходившей до верха. Мой сын, непривычный к такому климату, непрерывно болел, болела и я, к весне дойдя до кровохарканья. Жизнь была очень тяжелая и мрачная, с керосиновыми не горящими лампами, тасканием воды с колодца и пробиванием в нем льда, бесконечными черными ночами, вечными болезнями сына и вечными ночными страхами. Я всю зиму не спала, каждые полчаса вскакивая, думая (надеясь!), что уже утро. Слишком много было стекла (все эти стеклянные террасы), черноты и тоски. В город я не ездила никогда, а когда ездила – скорей кидалась обратно от страха не попасть на поезд. Эта зима осталась у меня в памяти как полярная ночь. Все писатели из Дома Отдыха меня жалели и обнадеживали. Всю зиму я переводила. Перевела две английские баллады о Робин Гуде, три поэмы Важа Пшавела (более 2000 строк), с русского на французский ряд стихотворений Лермонтова, и уже позже, стихи – летом, с немецкого на французский большую поэму Бехера и ряд болгарских стихотворений. Работала не покладая рук – ни дня роздыха. В феврале месяце мы из Голицына дали объявление в Веч. Москве о желании снять в Москве комнату. Отозвалась одна гражданка, взяла у нас за 6 месяцев вперед 750 руб. – и вот уже 6 месяцев как предлагает нам комнату за комнатой, не показывая ни одной и давая нам ложные адреса и имена. (Она за этот срок «предложила» нам 4 комнаты, а показала только одну, в которую так и не впустила, потому что там живут ее родные.) Она все отговаривалась «броней», которую достает, но ясно, что это – мошенница.
Дальше.
Если не ошибаюсь, к концу марта, воспользовавшись первым теплом, я поехала к себе в Болшево (где у меня оставалось полное хозяйство, книги и мебель) – посмотреть – как там, и обнаружила, что дача взломана и в моих комнатах (двух, одной – 19 метров, другой – 7-ми метров) поселился начальник местного поселкового совета. Тогда я обратилась в НКВД и совместно с сотрудниками вторично проехала на дачу, но когда мы приехали, оказалось, что один из взломщиков – а именно начальник милиции – удавился, и мы застали его гроб и его – в гробу. Вся моя утварь исчезла, уцелели только книги, а мебелью взломщики до сих пор пользуются, потому что мне некуда ее взять. На возмещение отнятой у меня взломщиками жилплощади мне рассчитывать нечего: дача отошла к Экспортлесу, вообще она и в мою бытность была какая-то спорная, неизвестно чья, теперь ее по суду получил Экспортлес. Так кончилась моя болшевская жилплощадь.
Дальше.
В июне мой сын, несмотря на беспрерывные болезни (воспаление легких, гриппы и всякие заразные) очень хорошо окончил седьмой класс Голицынской школы. Мы переехали в Москву, в квартиру профессора Северцова (университет) на 3 месяца, до 1-го сентября. 25-го июля я наконец получила по распоряжению НКВД весь свой багаж, очень большой, около года пролежавший на таможне под арестом, так как был адресован на имя моей дочери (когда я уезжала из Парижа, я не знала, где буду жить, и дала ее адрес и имя). Все носильное и хозяйственное и постельное, весь мой литературный архив и вся моя огромная библиотека, все это сейчас у меня на руках, в одной комнате, из которой я 1-го сентября должна уйти со всеми вещами. Я очень много раздарила, разбросала, пыталась продавать книги, но одну берут, двадцать не берут, – хоть на улицу выноси! – книг 5 ящиков. И вообще – груз огромный, ибо мне в Советском консульстве в Париже разрешили везти все мое имущество, а жила я за границей – 17 лет. – Итак, я буквально на улице, со всеми вещами и книгами. Здесь, где я живу, меня больше не прописывают (университет), и я уже 2 недели живу без прописки. 1-го сентября мой сын пойдет в 167 школу – откуда? Частная помощь друзей и все их усилия не привели ни к чему. Положение безвыходное. За город я не поеду, потому что там умру – от страха и черноты и полного одиночества. (Да с таким багажом – и зарежут). Я не истеричка, я совершенно здоровый, простой человек, спросите Бориса Леонидовича. Но – меня жизнь за этот год – добила. Исхода не вижу. Взываю к помощи».
Все эти дни Цветаева ездила с передачами для дочери и мужа. О состоянии ее можно судить по письму к Е. Эфрон: «Милая Лиля, спешу Вас известить: Сережа на прежнем месте. Я сегодня сидела в приемной полумертвая, потому что 30-го мне в окне сказали, что он на передаче не числится (в прошлые разы говорили, что много денег, на этот раз – определенно: не числится). Я тогда же пошла в вопросы и ответы и запросила на обороте анкеты: состояние здоровья, местопребывание. Назначили на сегодня. Сотрудник меня узнал и сразу назвал, хотя не виделись мы месяца четыре, – и посильно успокоил: у нас хорошие врачи и в случае нужды будет оказана срочная помощь. У меня так стучали зубы, что я никак не могла попасть на «спасибо». («Вы напрасно так волнуетесь» – вообще, у меня впечатление, что Сережу – знают, а по нему – и меня. В приемной дивятся долгости его московского пребывания.)…» И дальше: «Мур (Георгий) перешел в местную школу, по соседству. Может выходить за четверть часа, а то давился едой, боясь опоздать. А – кошмарный трамвай: хожу пешком или езжу на метро (Кировские ворота в 10 минутах). Немножко привыкла. Хорошие места, но – не мои. На лифте больше не езжу, в последний раз меня дико перепугал женский голос (лифтерша сидит где-то в подземелье и говорит в микрофон): – Как идет лифт? – Я дрожащим (как лифт) голосом: – Да ничего. Кажется – неважно. – Может и не доедете: тяга совсем слабая, в пятом – остановился. – Я: – Да не пугайте, не пугайте, ради Бога, я и так умираю от страха…»
Жила Цветаева переводами. «Перевожу по слуху – и по духу (вещи). Это больше, чем смысл». В одной из тетрадей запись: «Я отродясь, как вся наша семья – была избавлена от этих двух (желаний): слава и деньги. Добрая слава, с просто славой – незнакома. Слава: чтобы обо мне говорили. Добрая слава: чтобы обо мне не говорили – плохого. Добрая слава: один из видов нашей скромности – и вся наша честность. Деньги? Да плевать мне на них. Я их чувствую только, когда их – нет. Ведь я могла бы зарабатывать вдвое больше. Ну – и? Ну, вдвое больше бумажек в конверте. Но у меня-то что останется?… Ведь нужно быть мертвым, чтобы предпочесть деньги…»
Тем не менее, жизнь требовала денег.
Осенью 1940 года Гослитиздат начал было готовить книгу стихов Цветаевой, но книга эта так и не вышла. Критик Корнелий Зелинский, в глаза расхваливавший стихи, в закрытой внутренней рецензии отозвался о них уничтожающе. Членом Союза советских писателей Цветаева не была, только в апреле 1941 года ее приняли в профком литераторов – при том же Гослитиздате, для которого она переводила стихи Федерико Гарсиа Лорки. В дневнике запись: «Я год примеряю смерть. Все уродливо и страшно. Проглотить – мерзость, прыгнуть – враждебность, исконная отвратительность воды…»
В августе 1941 года Цветаеву с сыном эвакуировали из Москвы в небольшой городок Елабугу – на Каме. Пытаясь перебраться в Чистополь, где можно было найти хоть какую-то работу, Цветаева подала заявление в Совет Литфонда: «Прошу принять меня на работу в качестве судомойки в открывающуюся столовую…» Ее вроде бы обнадежили, но 31 августа, в воскресенье, когда все ушли из дому, Цветаева повесилась, оставив короткую записку поэту Николаю Асееву, чтобы взял к себе ее сына («Я для него больше ничего не могу и только его гублю… У меня в сумке 150 р. и если постараться распродать все мои вещи… А меня простите – не вынесла…»)
Сын Цветаевой Эфрон погиб на войне.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
Марина Ивановна Цветаева (1892–1941)
Марина Ивановна Цветаева (1892–1941) Недавно мне на глаза попалась небольшая газетная заметка современного писателя под заголовком «Я люблю смотреть, как умирают дети». В заголовок он вынес эпатажную строку Маяковского из начала XX века, а сама заметка о наших днях, о конце
Цветаева Марина
Цветаева Марина Марина Цветаева — русская поэтесса, одна из самых ярких и значительных первой половины нашего века.Марина Цветаева родилась в Москве 26 сентября 1892 г., в высококультурной семье, преданной интересам науки и культуры. Уже в шестилетнем возрасте Марина
Марина Ивановна Цветаева [1892–1941]
Марина Ивановна Цветаева [1892–1941] Крысолов Поэма (1922)«Крысолов» — первая поэма Цветаевой, написанная в эмиграции, в Праге. Это пророчество о судьбах русской революции, романтический период которой закончился и начался мертвенный, бюрократический, диктаторский. Это
Цветаева Марина Ивановна (род. в 1892 г. – ум. в 1941 г.)
Цветаева Марина Ивановна (род. в 1892 г. – ум. в 1941 г.) Выдающаяся русская поэтесса, автор лирической прозы, эссе об А.С. Пушкине и воспоминаний об А. Белом, В.Я. Брюсове, М.А. Волошине, Б.Л. Пастернаке и других поэтах. Осенним днем 1910 г. из ворот небольшого дома около Патриарших
ЦВЕТАЕВА, Марина Ивановна
ЦВЕТАЕВА, Марина Ивановна (1892–1941), поэтесса 1 Я глупая, а ты умен, Живой, а я остолбенелая. О вопль женщин всех времен: «Мой милый, что? тебе я сделала?!» «Вчера еще в глаза глядел…» (Песенки из пьесы «Ученик», 9) (1920) ? Цветаева, 1:546 2 Старого мира – последний сон: Молодость –
Марина Цветаева (1892–1941)
Марина Цветаева (1892–1941) Марина Ивановна Цветаева родилась 26 сентября 1892 г. в Москве в семье известного филолога и искусствоведа Ивана Владимировича Цветаева и его жены Марии Александровны, урожденной Мейн. Мать Марины болела чахоткой, и из-за этого будущая великая
МАРИНА ВИШНЕВЕЦКАЯ
МАРИНА ВИШНЕВЕЦКАЯ Вишневецкая Марина Артуровна родилась 2 октября 1955 года в Харькове в семье инженера, режиссера самодеятельного театра. Окончила сценарный факультет ВГИКа (1979).Дебютировала как автор юмористических рассказов в 1972 году: журнал «Юность». Печатается как
МАРИНА ПАЛЕЙ
МАРИНА ПАЛЕЙ Палей Марина Анатольевна родилась 1 февраля 1955 года в Ленинграде. Окончила Ленинградский медицинский институт (1978) и Литинститут (1991; семинар критики Е. Ю. Сидорова).Печатается как критик с 1987, как прозаик с 1989 года. Стала известна после журнальных публикаций:
ЦВЕТАЕВА Марина Ивановна (1892—1941), поэтесса
ЦВЕТАЕВА Марина Ивановна (1892—1941), поэтесса 7 Я глупая, а ты умен,Живой, а я остолбенелая.О вопль женщин всех времен:«Мой милый, что? тебе я сделала?!»«Вчера еще в глаза глядел...» (Песенки из пьесы «Ученик», 9)
Марина ЦВЕТАЕВА (1892–1941), поэтесса
Марина ЦВЕТАЕВА (1892–1941), поэтесса Успех – это успеть. * * * Все в мире меня затрагивает больше, чем моя личная жизнь. * * * В диалоге с жизнью важен не ее вопрос, а наш ответ. * * * Можно шутить с человеком, но нельзя шутить с его именем. * * * Женщины говорят о любви и молчат о
ЦВЕТАЕВА
ЦВЕТАЕВА Марина Ивановна Цветаева (1892–1941) – русский поэт.* * *• Если душа родилась крылатой — Что ей хоромы – и что ей хаты! Что Чингис-Хан ей и что – Орда! • Императору – столицы, Барабанщику – снега. • Не люби, богатый, – бедную, Не люби, ученый, – глупую, Не люби,