Ф. М. Достоевский в Мёртвом доме
Ф. М. Достоевский в Мёртвом доме
В конце 1840-х годов из-за всеобщих волнений в Европе русское правительство было особенно строго ко всякому свободному движению даже в малейших его проявлениях. В Петербурге в это время существовал кружок молодых образованных людей, группировавшихся вокруг М. В. Петрашевского — убежденного последователя учения французского философа-утописта Ш. Фурье. По пятницам в доме М. В. Петрашевского собирался народ самых широких взглядов, честный и горячий, скучающий в канцелярской службе и жаждущий интеллектуального общения. Спорили о Ш. Фурье и коммунизме, толковали о музыке, литературе и о многих других проблемах того времени.
Однако эти "пятницы" не особенно привлекали Ф. М. Достоевского, так как ничего нового он здесь не услышал. Обсуждаемые вопросы были ему давно известны по кружку В. Г. Белинского, и потому к утопическим упованиям новых друзей он относился иронически. А тут еще происшествие, случившееся в имении М.В Петрашевского, где тот пытался устроить фаланстер в духе идей Ш. Фурье. Накануне заселения крестьяне, к великому огорчению устроителя, сожгли фаланстер, и Ф. М. Достоевский еще более убедился, что с крестьянами, остающимися в крепостном состоянии, нельзя проводить никаких опытов.
Весной 1849 года автор уже вышедшей и имевшей большой успех повести "Бедные люди", как и другие участники "пятниц", был арестован. В протоколе судебного дела говорилось:
Достоевский, по собственному сознанию, посещал собрания у Петрашевского три года, слушал суждения, сам принимал участие в разговорах о строгости цензуры и на одном собрании… прочел полученное из Москвы от Плещеева письмо Белинского к Гоголю, потом читал его на собрании у Дурова… При следствии сознавался в участии в разговорах о возможности некоторых перемен и улучшений; отозвался, что предполагал ожидать этого от правительства; письмо же Белинского читал как литературный памятник, будучи уверен, что оно никого не может привести в соблазн…
Следствие тянулось четыре месяца, которые Ф. М. Достоевский провел в заключении в Алексеевской равелине. В его одиночной камере всегда царил полумрак, стены на полтора метра от пола были покрыты плесенью, вокруг сыро и холодно… Из обстановки — табурет, железная койка, стол и умывальник; на обед — кусок черного хлеба и мутный суп, от которого вскоре начались боли в желудке. В середине ноября, по окончании следствия, писателю был вынесен приговор:
Военный суд находит Достоевского виновным в том, что он, получив копию с преступного письма литератора Белинского, читал это письмо в собраниях. Достоевский был у подсудимого Спешнева во время чтения возмутительного сочинения поручика Григорьева под названием "Солдатская беседа". А потому военный суд приговорил сего отставного инженер-поручика Достоевского за недонесение… лишить чинов, всех прав состояния и подвергнуть смертной казни расстрелянием.
Потом приговор был исправлен на следующее: "лишить всех прав состояния и сослать в каторжную работу в крепости на восемь лет". Окончательную резолюцию наложил Николай I: "На четыре года, а потом рядовым". Правда, с существенным добавлением об объявлении помилования "лишь в ту минуту, когда все уже будет готово к исполнению казни"…
Петербург в это время праздновал сочельник, окна многих домов были ярко освещены, за ними светились елочные огоньки и поблескивали украшения, а закованный в кандалы Федор Михайлович отправлялся в дальний путь, с болью думая о друзьях и родных, с которыми расставался на долгие годы. И кто знает, может быть, навсегда! Остались позади суд, эшафот, помилование, приговор, и потянулась бесконечная дорога, раскинувшаяся на тысячи верст по необъятным просторам матушки-России. Встречались небольшие городишки и бедные деревеньки, закоченевшие под снегом, а потом снова версты, версты, версты…
На шестнадцатый день пути добрались до Тобольска, где пробыли шесть дней. И Ф. М. Достоевский впервые вошел в острог — пока еще "пересыльный", но чего он только в нем не навидался. Здесь ссыльных распределяли по сибирским рудникам, крепостям и заводам; здесь он увидел клейменые навеки лица и прикованных к стене в душном промозглом подвале узников, осужденных на долгие годы заточения без движения и воздуха. Здесь писатель увидел лицо одного из знаменитейших разбойников, сразу явившее ему картину "ужасающего духовного отупения, страшное совмещение кровожадности и ненасытного плотоугодия", и любовные утехи кандальников… Так раскрылось перед Ф.М Достоевским преддверие "Мертвого дома".
В Омскую крепость, окруженную валами и рвами, он прибыл 23 января 1850 года, и тут же перед ним возник полупьяный человек с багрово-свирепым лицом, одетый в армейский мундир с грязными серебряными эполетами. Плац-майор Кривцов, о котором еще в Тобольске говорили как о "каналье, каких мало", встретил ссыльных "точно паук, выбежавший на бедную муху, попавшую в его паутину". Кривцов всегда наезжал в острог пьяным и искал, кого бы выпороть. Днем он указывал на любого из заключенных, ночью же приказывал пороть всякого, кто спит не на правом боку, как он приказывал. Обругав по своему обыкновению Ф. М. Достоевского и Дурова дураками и пьяницами, плац-майор тут же пообещал и их выпороть при первом же удобном случае. А чтобы у них не было никаких иллюзий насчет будущего, добавил: "Теперь я — ваш царь и я — ваш бог", и дохнул на них перегаром. Затем узников отвели в кордегардию и обрили им по полголовы, выдали двухцветные куртки с желтым тузом на спине, полушубки и шапки. В таком виде Ф. М. Достоевский вступил в каторжную казарму Омского острога.
Ветхое, со сквозными щелями помещение встретило их нестерпимым угаром небольшой чадящей печки, перемешанным с еще более нестерпимым зловонием общего ночного ушата. Они едва удержались на ногах, заскользив по жидкой грязи пола. Собрались здесь грабители, насильники, убийцы детей и отцеубийцы, фальшивомонетчики и воры — с жуткими во все лицо шрамами и язвами, измочаленными ушами, а то и вовсе без ушей; истерзанные спины наказанных шпицрутенами были багрово-синего цвета, с застрявшими в них занозами. Все жили вместе: и разбойники по натуре, и убийцы по ремеслу, и преступники случайные, и фанатичные злодеи, и страдальцы, виновные только в том, что их образ мыслей не соответствовал убеждению властей. Днем — шум, гам, хохот, ругательства, звон цепей; ночью — азартные игры да сонный говор и бред бритых голов и клейменых лиц.
Начальство получило "высочайшее предписание" содержать "политического Достоевского без всякого снисхождения", чтобы он "в полном смысле был арестантом". Историк царской тюрьмы М. Н. Гернет писал: "Надо поражаться, как не погиб здесь писатель. Лозунг всего тюремного управления того времени требовал делать острог местом одних только лишений и страданий".
Ф. М. Достоевский не знал никакого ремесла, и потому его зачислили в чернорабочие. Он вертел в мастерской неповоротливое точильное колесо, обжигал на заводе кирпичи или подносил их к стройке; разбирал на Иртыше старые барки, стоя по колена в ледяной воде. К физическим мучениям присоединились и нравственные страдания. На каторге писателя поразила ненависть арестантской массы к ссыльным дворянам, о чем позднее он писал:
Ненависть к дворянам превосходит у них все пределы, и потому нас встретили они враждебно и с злобною радостию о нашем горе. Они бы нас съели, если б им дали. Впрочем… велика ли была защита, когда приходилось жить, пить-есть и спать с этими людьми несколько лет, и когда даже некогда жаловаться за бесчисленностью всевозможных оскорблений. "Вы, дворяне, железные носы, нас заклевали. Прежде господином был — народ мучил, а теперь хуже последнего наш брат стал", — вот тема, которая разыгрывалась четыре года.
И как же одиноко было душе писателя, когда он увидел тот самый народ, об освобождении которого мечтал. Увидел не со стороны, а разделив с ним собственную судьбу и все более убеждаясь, какими нелепыми и далекими от реальности были их прежние иллюзии о переустройстве сразу, одним махом всей жизни на разумных началах. Они хотели осчастливить народ, вовсе не зная его, и навязать неведомые ему теории общественного благоустройства. Говорили о свободе, равенстве, братстве… "Брат? Рубля вместе не пропили, а туда же — "брат?" — почти издевались над ним в остроге".
Вот Феидулла Газин — не человек, паук в человеческий рост; про него рассказывают, что он любил резать маленьких детей единственно из удовольствия. А вот бывший офицер Ильинский — убил отца, а разгуливает по острогу, будто подвиг какой совершил…
Эта история потрясла Ф.М, Достоевского, но отцеубийца как-то сказал ему, что не убивал отца, однако оправдываться не желает, так как чувствует свою вину: не убивал, но, как знать, мог бы и убить, хотя бы под пьяную руку…
Для правосудия это не все равно, оно как судит — или убил, или не убил; а для совести все равно, и потому он должен искупить свой страшный грех.
Вскоре из Петербурга пришла бумага, удостоверяющая невиновность Ильинского, и его освободили. Значит, правда восторжествовала? Но кто ответит за то, что судебная ошибка стоила несчастному нескольких лет каторги? А тут еще разверзлась перед сознанием писателя пропасть между правдой суда и правдой собственной совести. Когда Ильинский был невиновен, суд ему не поверил и жестоко наказал его; теперь же, когда он осознал свою внутреннюю виновность, суд не захотел считаться с его совестью, не захотел дать ему время и возможность обновиться, воскреснуть духовно… Нет, не прост человек — в нем такие бездны, такие тайны скрываются, о которых не ведают "заступники и печальники" народные. Им самим надо бы многому поучиться у народа, узнать его лучше, понять изнутри, пожить его жизнью, пострадать его страданиями. В страдании очищается душа от гордыни самообожествления, в страдании яснеет истина…
А сколько здесь людей преступных только по легкомысленному образу мыслей? Что могут вызвать эти и другие страшные картины? Кажется, только одну мысль: как может сжиться с этим местом человек, заключенный сюда не за злодейство и преступление? Неужели в этом аду все должны подводиться под одну мерку и закон должен одинаково карать и бесчеловечного Ф. Газина, и несчастного Алея? Один режет из удовольствия, другой убивает почти нечаянно, защищая честь сестры или невесты, а оба преступники, оба в одной каторге, оба одинаково отверженные…
Да, не все люди — человеки, есть среди них и нелюди. Неужели и к ним приходил Иисус Христос, неужели и таким обещал царствие небесное? Что же они совсем без совести родились или среда заела? Но отчего тогда одна и та же среда из одного и того же человеческого теста лепит разбойников и подвижников, рыцарей чести и грабителей с больших дорог, героев Бородина и героев наживы?
Страшные и жуткие мысли одолевали писателя, неуютно было душе его в этом сраме жизни, невыносимы были нравственные мучения. Вся прошлая жизнь его открылась вдруг в другом свете, и казалась она теперь благодушным сном сознания, воспаленного мечтательством. А тут еще ни минуты не можешь побыть один, постоянно находишься в насильственном общежитии, где людей много, а близкого человека нет.
Случалось, посмотришь сквозь щели забора на свет Божий: не увидишь ли хоть что-нибудь? — и только и увидишь краешек неба да высокий земляной вал, поросший бурьяном, а взад и вперед по валу, день и ночь расхаживают часовые; и тут же подумаешь, что пройдут целые годы, а ты точно также пойдешь смотреть сквозь щели забора и увидишь тот же вал, таких же часовых и тот же маленький краешек неба, не того неба, которое над острогом, а другого, далекого, вольного неба…
"Но не навсегда же я здесь, а только на срок"… А срок был такой длинный, что казалось, время остановилось, и Ф. М. Достоевский физически ощущал свое пребывание в этом мертвом времени мертвого дома. Прожить надо почти полторы тысячи бесконечно тягучих, невыносимых и неподвижных в своем однообразии дней, часов, минут и мгновений. Острожный забор разделили мир на две части — волю и неволю: "За этими воротами был светлый, вольный мир, жили люди, как и все… Тут был свой особый мир, ни на что более не похожий, тут были свои законы, свои костюмы, свои нравы и обычаи, и заживо Мертвый дом".
Но на каторге Ф. М. Достоевский встретил и таких заключенных, с кем хоть немного мог отойти душой от страшных острожных впечатлений. К "светлым и добрым душам" он относил и простодушного, смиренного юношу Сироткина, и пострадавшего за веру седого старообрядца, и нескольких кавказских горцев. Как-то даже незаметно для себя он сблизился с сероглазым, темно-русым с проседью осетином Нуррой-оглы. Писателю всегда казалось, что этот "лев" предводительствовал какой-нибудь шайкой горцев, а выяснилось, что посажен он за воровство, что даже несколько разочаровало Ф. М. Достоевского. И он предпочитал по-прежнему видеть в Нурре-оглы отчаянного борца за свободу горцев. А 26-летний Али из Шемаханской губернии казался писателю совсем ребенком, хотя и был младше его всего на несколько лет. Тот так привязался к русскому, что трое его старших братьев поначалу поглядывали на Ф. М. Достоевского с ревнивой угрозой. А когда узнали, что русский обучает Али грамоте, то прониклись к нему таким уважением, что если б кто из каторжных теперь и вздумал обидеть его, то трудно даже сказать, что они с ним сделали бы.
Ф. М. Достоевский обучил грамоте и некоторых других каторжан, а они учили его хитростям острожной жизни, например, как носить кандалы, чтобы не стереть ноги до костей, или как сохранить от воров свои "сокровища". Встретил писатель на каторге и людей, которые старались хоть как-то облегчить участь узников, прежде всего политических. Казалось бы, что до них захолустному протопопу Александру Сулоцкому? Но он жил по закону совести и, пользуясь неравнодушием майора Кривцова к своей дочери, старался повлиять на отношение этого "фатального существа" к несчастным. Он даже сумел установить связь между узниками Омского острога с вышедшими на поселение декабристами, а это уже был риск, причем очень серьезный.
Сочувствовал ссыльным и доктор Троицкий, работавший в городском госпитале и старавшийся при любой возможности определить к себе на лечение кого-нибудь из узников острога. На свой страх и риск он разрешил Ф. М. Достоевскому писать во время болезни и хранил у себя его записи. Конечно, немыслимо тогда было взяться за что-то большое, да и писать удавалось украдкой — от случая к случаю, но записывать короткие наблюдения, наброски главных мыслей, выражений, характеров, словечек — это уже настоящая жизнь…
Узников "Ада" Данте при входе встречает надпись "Оставь надежду всяк сюда входящий"; на первых страницах своей повести Ф. М. Достоевский говорит читателям: "Надобно полагать, что нет такого преступления, которое не имело бы здесь своего представителя". В этом Мертвом доме были собраны пришельцы со всех концов России: раскольники, ссыльные поляки, черкесы, татары… все были объединены "узами страшного семейства". И все жили мечтами о воле и свободе…
Порой подневольная жизнь Ф. М. Достоевского немного скрашивалась: то собаки появятся в остроге, то коня купят, а то даже орла раненого подобрали в степи. Долго гулял он по острогу, потом окреп и улетел: известное дело — птица вольная. А в 1854 году наступила воля и для писателя, окончилась его каторжная жизнь, и вот уже сами товарищи по несчастью повели его в кузницу, поставили у наковальни, подняли, как коню на перековке, одну ногу. Радостно заработали молотки… Поднял он упавшие кандалы и долго смотрел на них, будто все еще не верил: только что были, и ноги еще томятся их жуткой тяжестью, и вот их уже нет…
А потом и ворота острога открылись, новая дорога ждала писателя — пока еще рядовым в Семипалатинск. Каторжная жизнь выразила себя в страдании, причем страданием был не один или несколько эпизодов, такой была вся жизнь в остроге в течение четырех лет. Солдатская жизнь тоже не сладкая, но это уже каторга, хоть и она научила писателя многому — прежде всего относительному терпению и смирению и, может быть, только здесь, с Евангелием в руках, он понял себя и свою душу…
Ф.М Достоевский пришел на каторгу известным писателем, и представить свое будущее без литературы он уже не мог. Была бы только возможность читать и писать, и как хотелось хоть иногда побыть одному. Каторга дала ему много жизненных и психологических материалов для творчества, но прошло еще много времени, пока на основе впечатлений об острожной жизни возникли "Записки из Мертвого дома".
Данный текст является ознакомительным фрагментом.