УБИЙСТВО ПЛЕВЕ
УБИЙСТВО ПЛЕВЕ
Убийство Плеве было осуществлено членами боевой организации эсеров только с третьей попытки.
О подготовке акта, о своих друзьях по партии, о двух неудачных покушениях и о завершении акции Борис Савинков рассказал в "Воспоминаниях террориста". Воспоминания Савинкова написаны от первого лица.
— Знаешь, — говорил Каляев мне в Харькове, — я бы хотел дожить до того, чтобы видеть: вот, смотри — Македония. Там террор массовый, там каждый революционер — террорист., А у нас? Пять, шесть человек, и обчелся… Остальные в мирной работе. Но разве с.-р. может работать мирно? Ведь с.-р. без бомбы уже не с.-р. И разве можно говорить о терроре, не участвуя в нем? О, я знаю, по всей России разгорится пожар. Будет и у нас своя Македония. Крестьянин возьмется за бомбу. И тогда — революция…
В Университетском саду происходили все наши совещания.
Азеф предложил следующий план. Мацеевский, Каляев и убивший в 1903 году уфимского губернатора Богдановича Егор Олимпиевич Дулебов, нам тогда еще незнакомый, должны были наблюдать за Плеве на улице: Каляев и один вновь принятый товарищ — как папиросники, Дулебов и И. Мацеевский — в качестве извозчиков.
Я должен был нанять богатую квартиру в Петербурге, с женой — Дорой Бриллиант и прислугой: лакеем — Сазоновым и кухаркой — одной старой революционеркой, П.С.Ивановской. Цель этой квартиры была двоякая. Во-первых, предполагалось, что Сазонов-лакей и Ивановская-кухарка могут быть полезны для наблюдения, и, во-вторых, я должен был приобрести автомобиль, необходимый, по мнению Азефа, для нападения на Плеве. Учиться искусству шофера должен был Боришанский.
Я усиленно возражал Азефу против покупки автомобиля. Я признавал значение конспиративной квартиры и для наблюдений, и для хранения снарядов, но я не видел цели в приобретении автомобиля. Мне казалось, что пешее нападение на Плеве, при многих метальщиках, гарантирует полный успех и что, наоборот, автомобиль может скорее обратить на себя внимание полиции.
Азеф не очень настаивал на своем плане, но все-таки предложил мне напять квартиру и устроиться в Петербурге.
Я снял квартиру на улице Жуковского, дом номер 31, кв. 1, у хозяйки-немки. Я играл роль богатого англичанина. Дора Бриллиант — бывшей певицы из «Буффа». На вопрос о моих занятиях я сказал, что я представитель большой английской велосипедной фирмы. Впоследствии поверившая вполне нам хозяйка не раз приходила в мое отсутствие к Доре и начинала ее убеждать уйти от меня на другое место, которое хозяйка ей уже подыскала. Она жалела Дору, спрашивала ее, сколько денег я положил на ее имя в банк, и удивлялась, что не видит на ней драгоценностей. Дора отвечала, что она живет со мною не из-за денег, а по любви.
Такие визиты были довольно часты.
Живя в этой квартире, я близко сошелся с Бриллиант, Ивановской и Сазоновым и узнал их. Молчаливая, скромная и застенчивая Дора жила только одним — своей верой в террор. Любя революцию, мучаясь ее неудачами, признавая необходимость убийства Плеве, она вместе с тем боялась этого убийства. Она не могла примириться с кровью, ей было легче умереть, чем убить. И все-таки ее неизменная просьба была — дать ей бомбу и позволить быть одним из метальщиков. Ключ к этой загадке, по моему мнению, заключается в том, что она, во-первых, не могла отделить себя от товарищей, взять на свою долю, как ей казалось, наиболее легкое, оставляя им наиболее трудное, и, во-вторых, в том, что она считала своим долгом переступить тот порог, где начинается непосредственное участие в деле: террор для нее, как и для Каляева, окрашивался прежде всего той жертвой, которую приносит террорист. (Дора в конце концов попала в психиатрическую лечебницу, прим. редактора).
Эта дисгармония между сознанием и чувством глубоко женственной чертой ложилась на ее характер. Вопросы программы ее не интересовали. Быть может, из своей комитетской деятельности она вышла с известной степенью разочарования. Ее дни проходили в молчании, в молчаливом и сосредоточенном переживании той внутренней муки, которой она была полна. Она редко смеялась, и даже при смехе глаза ее оставались строгими и печальными. Террор для нее олицетворял революцию, и весь мир был замкнут в боевой организации.
Быть может, смерть Покотилова, ее товарища и друга, положила свою печать на ее и без того опечаленную душу.
Сазонов был молод, здоров и силен. От его искрящихся глаз и румяных щек веяло силой молодой жизни. Вспыльчивый и сердечный, с кротким, любящим сердцем, он своей жизнерадостностью только еще больше оттенял тихую грусть Доры Бриллиант.
Он верил в победу и ждал се. Для него террор тоже прежде всего был личной жертвой, подвигом. Но он шел на этот подвиг радостно и спокойно, точно не думая о нем, как он не думал о Плеве.
Революционер старого, народовольческого, крепкого закала, он не имел ни сомнений, ни колебаний. Смерть Плеве была необходима для России, для революции, для торжества социализма. Перед этой необходимостью бледнели все моральные вопросы на тему о "не убий".
Ивановская прожила свою тяжкую жизнь в тюрьме и ссылках.
На се бледном, старческом лице светились ясные, добрые материнские глаза. Все члены организации были как бы ее родными детьми. Она любила всех одинаково, ровной и тихой, теплой любовью. Она не говорила ласковых слов, не утешала, не ободряла, не загадывала об успехе или неудаче, но каждый, Kin был около нее, чувствовал этот неиссякаемый свет большой и нежной любви.
Тихо и незаметно делала она свое конспиративное дело, и делала артистически, несмотря на старость своих лет и на свои болезни. Сазонов и Дора Бриллиант были ей одинаково родными и близкими.
Наше наблюдение шло своим путем. Мацеевский, Дулебов и Каляев постоянно встречали на улице Плеве. Они до тонкости изучили внешний вид его выездов и могли отличить его карету за сто шагов.
Особенно много сведений было у Каляева. Он жил в углу на краю города, в комнате, где кроме него ютились еще пять человек, и вел образ жизни, до тонкости совпадающий с образом жизни таких же, как и он, торговцев вразнос. Он не позволял себе ни малейших отклонений. Вставал в шесть часов и был на улице с восьми утра до поздней ночи.
У хозяев он скоро приобрел репутацию набожного, трезвого и деловитого человека. Им, конечно, и в голову не приходило заподозрить в нем революционера.
Плеве жил тогда на даче, на Аптекарском острове. И по четвергам выезжал с утренним поездом к царю, в Царское Село.
Главное внимание при наблюдении и было сосредоточено на этой его поездке и еще на поездке в Мариинский дворец, на заседания комитета министров, куда Плеве ездил по вторникам.
Все члены организации, т. е. Мацеевский, Каляев, Дулебов, вновь приехавший Боришанский и очень часто кто-либо из нас — Дора, Ивановская, Сазонов или я, — наблюдали в эти дни. Но Каляев не ограничивался только этим совместным и планомерным наблюдением. У него была своя теория выездов Плеве, и ежедневно, выходя торговать на улицу, он ставил себе задачу встретить карету министра.
По мельчайшим признакам на улице: по количеству охраны, по внешнему виду наружной полиции — приставов и околоточных надзирателей, по тому напряженному ожиданию, которое чувствовалось при приближении министерской кареты, Каляев безошибочно заключал, проехал ли Плеве по этой улице или еще проедет. С лотком за плечами, на котором часто менялся товар — яблоки, почтовая бумага, карандаши, — Каляев бродил по всем улицам, где, по его мнению, мог ездить Плеве.
Редкий день проходил без того, чтобы он не встретил его карету. Описывая ее он давал не только самое точное описание масти и примет лошадей, наружности кучера и чинов охраны, но и деталей самой кареты. В его устах детали эти принимали характер выпуклых признаков.
Он знал не только высоту и ширину кареты, ее цвет и цвет колес, но и подробно описывал подножку, ручку дверец, вожжи, фонари, козлы, оси, оконные стекла.
Когда царь переехал в Петергоф и Плеве стал ездить вместо Царскосельского вокзала на Балтийский, Каляев первый установил маршрут и отклонения от этого маршрута. Кроме того, он знал в лицо министерских филеров и безошибочно отличал их в уличной толпе.
В общем, систематическое наблюдение привело нас к уверенности, что легче всего убить Плеве в четверг, по дороге с Аптекарского острова на Царскосельский вокзал.
Было одно братство, жившее одной и той же мыслью, одним и тем же желанием. Сазонов был прав, определяя впоследствии в одном из писем ко мне с каторги нашу организацию такими словами: "Наша Запорожская Сечь, наше рыцарство было проникнуто таким духом, что слово «брат» еще недостаточно ярко выражает сущность наших отношений".
Наученные опытом 18 марта, мы склонны были преувеличивать трудности убийства Плеве, Мы решили принять все меры, чтобы он, попав однажды в наше кольцо, не мог из него выйти.
Всех метальщиков было четверо.
Первый, встретив министра, должен был пропустите его мимо себя, заградив ему дорогу обратно на дачу. Второй должен был сыграть наиболее видную роль, ему принадлежала честь первого нападения. Третий должен был бросить свою бомбу только в случаев неудачи второго — если бы Плеве был ранен или бомба второго не разорвалась. Четвертый, резервный метальщик должен был действовать в крайнем случае: если бы Плеве, прорвавшись через бомбы второго и третьего, все-таки проехал бы вперед, по направлению к вокзалу. Способ самого действия бомбой был тоже предметом подробного обсуждения. Был, конечно, неустранимый риск, что метальщик промахнется, перебросит или не добросит снаряд.
Во время этого обсуждения Каляев, до тех пор молчавший и слушавший Азефа, вдруг сказал:
— Есть способ не промахнуться.
— Какой?
— Броситься под ноги лошадям. Азеф внимательно посмотрел на него:
— Как броситься под ноги лошадям?
— Едет карета. Я с бомбой кидаюсь под лошадей. Или взорвется бомба, и тогда остановка, или, если бомба не взорвется, лошади испугаются — значит, опять остановка. Тогда уже дело второго метальщика.
Все помолчали. Наконец Азеф сказал:
— Но ведь вас наверно взорвет.
— Конечно.
План Каляева был смел и самоотвержен. Он действительно гарантировал удачу, и Азеф, подумав, сказал:
— План хорош, но я думаю, что он не нужен. Если можно добежать до лошадей, значит, можно добежать и до кареты, значит, можно бросить бомбу и под карету или в окно. Тогда, пожалуй, справится один.
На таком решении Азеф и остановился. Было решено также, что Каляев и Сазонов примут участие в покушении в качестве метальщиков.
После одного из таких совещаний я пошел гулять с Сазоновым но Москве. Мы долго бродили по городу и наконец присели на скамейку у храма Христа-спасителя, в сквере. Был солнечный день, блестели на солнце церкви.
Мы долго молчали. Наконец я сказал:
— Вот, вы пойдете и, наверно, не вернетесь…
Сазонов не отвечал, и лицо его было такое же, как всегда: молодое, смелое и открытое..
— Скажите, — продолжал я, — как вы думаете, что будем мы чувствовать после… после убийства?
Он, не задумываясь, ответил:
— Гордость и радость.
— Только?
— Конечно, только.
И тот же Сазонов впоследствии мне писал с каторги: "Сознание греха никогда не покидало меня". К гордости и радости примешалось еще другое, нам тогда неизвестное чувство.
В Сестрорецк ко мне приехала Дора Бриллиант, Мы ушли с нею в глубь парка, далеко от публики и оркестра. Она казалась смущенной и долго молчала, глядя прямо перед собою своими черными опечаленными глазами.
— Веньямин!
— Что?
— Я хотела вот что сказать…
Она остановилась, как бы не решаясь окончить фразу.
— Я хотела… Я хотела еще раз просить, чтоб мне дали бомбу.
— Вам? Бомбу?
— Я тоже хочу участвовать в покушении.
— Послушайте, Дора…
— Нет, нет не говорите… Я так хочу… Я должна умереть…
Я старался ее успокоить, старался доказать ей, что в ее участии, нет нужды, что мужчина справится с заданием метания бомбы лучше, чем она; наконец, что если бы ее участие было необходимостью, то — я уверен — товарищи обратились бы к ней. Но она настойчиво просила передать ее просьбу Азефу, и я должен был согласиться.
Вскоре приехали Сазонов и, Азеф, и мы опять собрались вчетвером на совещание.
На этот раз Каляева не было, зато присутствовал Швейцер. Я передал товарищам просьбу Бриллиант.
Наступило молчание. Наконец Азеф медленно и, как всегда, по внешности равнодушно сказал:
— Егор, как ваше мнение?
Сазонов покраснел, смешался, развел руками, подумал и сказал нерешительно:
— Дора такой человек, что если пойдет, то сделает хорошо… Что же я могу иметь против? Но…
Тут голос осекся.
— Договаривайте, — сказал Азеф.
— Нет, ничего… Что я могу иметь против?
Тогда заговорил Швейцер. Спокойно, отчетливо и уверенно он сказал, что Дора, по его мнению, вполне подходящий человек для покушения и что он не только ничего не имеет против ее участия, но, не колеблясь, дал бы ей бомбу.
Азеф посмотрел на меня:
— А вы, Веньямин?
Я сказал, что я решительно против непосредственного участия Доры в покушении, хотя также вполне в ней уверен.
Я мотивировал свой отказ тем, что, по моему мнению, женщину можно выпускать на террористический акт только тогда, когда организация без этого обойтись не может. Так как мужчин довольно, то я настойчиво просил бы ей отказать.
Азеф, задумавшись, молчал. Наконец, он поднял голову:
— Я не согласен с вами… По-моему, нет основания отказать Доре… Но, если вы так хотите… Пусть будет так.
15 июля между 8 и 9 часами я встретил на Николаевском вокзале Сазонова и на Варшавском — Каляева. Они были одеты так же, как и неделю назад: Сазонов — железнодорожным служащим, Каляев — швейцаром. Со следующим поездом с того же Варшавского вокзала приехали из Двинска, где они жили последние дни, Боришанский и Сикорский.
Пока я встречал товарищей, Дулебов у себя на дворе запряг лошадь и проехал к Северной гостинице, где жил тогда Швейцер. Швейцер сел в его пролетку и к началу десятого часа раздал бомбы в установленном месте — на Офицерской и Торговой улицах за Мариинским театром. Самая большая, двенадцатифунтовая бомба предназначалась Сазонову. Она была цилиндрической формы, завернута в газетную бумагу и перевязана шнурком. Бомба Каляева была обернута в платок.
Каляев и Сазонов не скрывали своих снарядов. Они несли их открыто в руках. Боришанский и Сикорский спрятали свои бомбы под плащи.
Передача на этот раз прошла в образцовом порядке. Швейцер уехал домой, Дулебов стал у технологического института по Загородному проспекту. Здесь он должен был ожидать меня, чтобы узнать о результатах покушения. Мацеевский стоял со своей пролеткой на Обводном канале. Остальные, т. е. Сазонов, Каляев, Боришанский, Сикорский и я, собрались у церкви Покрова на Садовой.
Отсюда метальщики один за другим, в условленном порядке — первым Боришанский, вторым Сазонов, третьим Каляев и четвертым Сикорский — должны были пройти по Английскому проспекту и Дровяной улице к Обводному каналу мимо Балтийского и Варшавского вокзалов, выйти навстречу Плеве на Измайловский проспект.
Время было рассчитано так, что при средней ходьбе они должны были встретить Плеве по Измайловскому проспекту от Обводного канала до 1-й роты. Шли они на расстоянии сорока шагов один от другого. Этим устранялась опасность детонации от взрыва.
Боришанский должен был пропустить Плеве мимо себя и затем загородить ему дорогу обратно на дачу. Сазонов должен был бросить первую бомбу.
Был ясный солнечный день. Когда я подходил к скверу Покровской церкви, то увидел такую картину. Сазонов, сидя на лавочке, подробно и оживленно рассказывал Сикорскому о том, как и где утопить бомбу.
Сазонов был спокоен, и, казалось, совсем забыл о себе.
Сикорский слушал его внимательно. В отдалении на лавочке с невозмутимым, но обыкновению, лицом сидел Боришанский, еще дальше, у ворот церкви, стоял Каляев и, сняв фуражку, крестился на образ.
Я подошел к нему:
— Янек!
Он обернулся, крестясь: — Пора? Я посмотрел на часы. Было двадцать минут десятого.
— Конечно, пора. Иди.
С дальней скамьи лениво встал Боришапский: он не спеша пошел к Петергофскому проспекту. За ним поднялись Сазонов и Сикорский. Сазонов улыбнулся, пожал руку Сикорскому и быстрым шагом, высоко подняв голову, пошел за Боришанским. Каляев все еще не двигался с места.
— Янек.
— Ну, что?
— Иди.
Он поцеловал меня и торопливо, своей легкой и красивой походкой, стал догонять Сазонова. За ним медленно пошел Сикорский. Я проводил их глазами. На солнце блестели форменные пуговицы Сазонова. Он нес свою бомбу в правой руке между плечом и локтем. Было видно, что ему тяжело нести.
Я повернул назад по Садовой и вышел по Вознесенскому на Измайловский проспект с таким расчетом, чтобы встретить метальщиков на том же промежутке между Первой ротой и Обводным каналом.
Уже по внешнему виду улицы я догадался, что Плеве сейчас проедет. Пристава и городовые имели подтянутый и напряженно выжидающий вид. Кое-где на углах стояли филеры.
Когда я подошел к седьмой роте Измайловского полка, я увидел, как городовой на углу вытянулся во фронт. В тог же момент на мосту через Обводной канал я заметил Сазонова. Он шел, как и раньше, — высоко подняв голову и держа у плеча снаряд.
И сейчас же сзади меня раздалась крупная рысь, и мимо промчалась карета с вороными конями. Лакея на козлах не было, но у левого заднего колеса ехал сыщик, как оказалось впоследствии, агент охранного отделения Фридрих Гартман. Сзади ехали еще двое сыщиков в собственной запряженной вороным рысаком пролетке. Я узнал выезд Плеве.
Прошло несколько секунд. Сазонов исчез в толпе, но я знал, что он идет теперь по Измайловскому проспекту параллельно Варшавской гостинице. Эти несколько секунд показались мне бесконечно долгими. Вдруг в однообразный шум ворвался тяжелый и грузный, странный звук. Будто кто-то ударил чугунным молотом по чугунной плите. В ту же секунду задребезжали жалобно разбитые в окнах стекла. Я увидел, как от земли узкой воронкой взвился столб серо-желтого, почти черного по краям дыма.
Столб, этот, все расширяясь, затопил на высоте пятого этажа всю улицу.
Он рассеялся так же быстро, как и поднялся. Мне показалось, что я видел в дыму какие-то черные обломки.
В первую секунду у меня захватило дыхание. Но я ждал взрыва и поэтому скорей других пришел в себя. Я побежал наискось через улицу к Варшавской гостинице. Уже на бегу я слышал чей-то испуганный голос: "Не бегите — будет еще взрыв…" Когда я подбежал к месту взрыва, дым уже рассеялся, пахло гарью. Прямо передо мной, шагах в четырех от тротуара, на запыленной мостовой я увидел Сазонова. Он полулежал на земле, опираясь левой рукой о камни и склонив голову на правый бок. Фуражка слетела у него с головы, и его темно-каштановые кудри упали на лоб. Лицо было бледное, кое-где по лбу и по щекам текли струйки крови. Глаза были мутны и полуоткрыты. Ниже, у живота, начиналось темное кровавое пятно, которое, расползаясь, образовало большую багряную лужу у его ног.
Я наклонился над ним и долго всматривался в его лицо.
Вдруг в голове мелькнула мысль, что он убит, и тотчас же сзади себя я услышал чей-то голос:
— А министр? Министр? Говорят, проехал. Тогда я решил, что Плеве жив, а Сазонов убит.
Я все еще стоял над Сазоновым. Ко мне подошел бледный, с трясущейся челюстью полицейский офицер (как я узнал потом, лично мне знакомый пристав Перепелицын). Слабо махая руками в белых перчатках, он растерянно и быстро заговорил:
— Уходите… Господин, уходите…
Я повернулся и пошел прямо по мостовой по направлению к Варшавскому вокзалу. Уходя, я не заметил, что в нескольких шагах от Сазонова лежал изуродованный труп Плеве и валялись обломки кареты. Навстречу мне с Обводного канала бежал народ: толпа каменщиков в пыльных кирпичной пылью фартуках. Они что-то кричали. По тротуарам бежали толпы народа. Я шел наперерез этой толпе и помнил ОДНО:
— Плеве жив. Сазонов убит.
Я долго бродил по городу, пока машинально не вышел к технологическому институту. Там все еще ждал меня Дулебов. Я сел в его пролетку.
— Ну, что? — обернулся он ко мне.
— Плеве жив…
— А Егор?
— Убит.
У Жулебова странно перекосились глаза и вдруг запрыгали щеки. Но он ничего не сказал. Минут через пять он снова обернулся ко мне:
— Что теперь?
— На обратном пути в четыре часа. Он кивнул головой. Тогда я сказал:
— В три часа я передам вам снаряд. Будьте опять у технологического института.
Простившись с ним, я пошел в Юсупов сад, где в случае неудачного покушения должны были собраться оставшиеся в живых метальщики. Я надеялся, что не все они арестованы и что бомбы их целы.
Я хотел устроить второе покушение на Плеве на его обратном пути из Петергофа на дачу. Нам было известно, что он обычно возвращается от царя между 3 и 4 часами. Метальщиками должны были быть Дулебов, я и те, кто остался в живых.
В Юсуповом саду я не нашел никого.
Каляев шел за Сазоновым все время, сохраняя дистанцию в сорок шагов. Когда Сазонов взошел на мост через Обводной канал, Каляев увидел, как он вдруг ускорил шаги. Каляев, понял, что он заметил карету.
Когда Плеве поравнялся с Сазоновым, Каляев был уже на мосту и с вершины видел взрыв, видел, как разорвалась карета.
Он остановился в нерешительности. Было неизвестно, убит Плеве или нет, нужно бросать вторую бомбу или она уже лишняя. Когда он так стоял на мосту, мимо него промчались, волоча обломки колес, окровавленные лошади. Побежали толпы народа. Видя, что от кареты остались одни колеса, он понял, что Плеве убит. Он повернул к Варшавскому вокзалу и медленно пошел по направлению к Сикорскому.
По дороге его остановил какой-то дворник.
— Что там такое?
— Не знаю.
Дворник посмотрел подозрительно.
— Чай, оттуда идешь?
— Ну, да, оттуда.
— Так как же не знаешь?
— Откуда знать? Говорят, пушку везли, разорвало…
Каляев утопил в прудах свою бомбу и, по условию, с 12-часовым поездом выехал из Петербурга в Киев. Боришанский слышал взрыв позади себя, осколки стекол посыпались ему на голову. Боришанский, убедившись, что Плеве обратно не едет, так же как и Каляев, утопил свой снаряд и уехал из Петербурга.
Сикорский, как мы и могли ожидать, не справился со своей задачей. Вместо того чтобы пойти в Петровский парк и там, взяв лодку без лодочника, выехать на взморье, он взял у горного института ялик для переправы через Неву и на глазах яличника, недалеко от строившегося броненосца «Слава», бросил свою бомбу в воду.
Яличник, заметив это, спросил, что он бросает? Сикорский, не отвечая, предложил ему 10 рублей. Тогда яличник отвел его в полицию.
Бомбу Сикорского долго не могли найти, и его участие, в убийстве Плеве осталось недоказанным, пока наконец уже осенью рабочие рыбопромышленника Колотилина не вытащили случайно неводом эту бомбу и не представили ее в контору Балтийского завода.
На застав никого в Юсуповом саду, я пошел в бани на Казачьем переулке, спросил себе номер и лег на диван. Так пролежал я до двух часов, когда, по моим расчетам, наступило время отыскивать Швейцера, приготовиться ко второму покушению на Плеве. Выходя на Невский, я машинально купил у газетчика последнюю телеграмму, думая, что она с театра военных действий.
На видном месте был отпечатан в траурной рамке портрет Плеве и его некролог.
В начале одиннадцатого часа раненый Сазонов был перенесен в Александровскую больницу для чернорабочих, где в присутствии министра юстиции Муравьева ему была сделана операция. На допросе, он, согласно правилам боевой организации, отказался назвать свое имя и дате какие бы то ни было показания.
Из тюрьмы он прислал нам следующее письмо: "Когда меня арестовали, то лицо представляло сплошной кровоподтек, глаза вышли из орбит, был ранен в правый бок почти смертельно, на левой ноге оторваны два пальца и раздроблена ступня. Агенты под видом докторов будили меня, приводили в возбужденное состояние, рассказывали ужасы о взрыве. Всячески клеветали на «еврейчика» Сикорского… Это было для меня пыткой!
Враг бесконечно подл, и опасно отдаваться ему в руки раненым. Прошу это передать на волю. Прощайте, дорогие товарищи. Привет восходящему солнцу — свободе!
Дорогие братья-товарищи! Моя драма закончилась. Не знаю, до конца ли верно выдержал я свою роль, за доверие которой мне я приношу вам мою величайшую благодарность. Вы дали мне возможность испытать нравственное удовлетворение, с которым ничто в мире не сравнимо. Это удовлетворение заглушало во мне страдания, которые пришлось перенести мне после взрыва".
Сазонов, как и Сикорской, после приговора был заключен в Шлиссельбургскую крепость. По манифесту 17 октября 1905 года срок каторжных работ был им обоим сокращен. В 1906 году они были переведены из Шлиссельбурга в Лкатуйскую каторжную тюрьму.
(Савинков Б. Воспоминания террориста. М.,1991).