Владимир Владимирович Набоков (1899–1977)

Владимир Владимирович Набоков

(1899–1977)

«То, что он родом из далекой северной страны, давно приобрело оттенок обольстительной тайны. Вольным заморским гостем он разгуливал по басурманским базарам, — все было очень занимательно и пестро, но где бы он ни бывал, ничто не могло в нем ослабить удивительное ощущение избранности. Таких слов, таких понятий и образов, какие создала Россия, не было в других странах, — и часто он доходил до косноязычия, до нервного смеха, пытаясь объяснить иноземцу, что такое „оскомина“ или „пошлость“. Ему льстила влюбленность англичан в Чехова, влюбленность немцев в Достоевского».

Так «патриотично» размышлял Мартын, герой Владимира Набокова из романа «Подвиг», самого, пожалуй, по-человечески автобиографичного. Воспитанный в России как иностранец (мать Мартына находила русскую сказку «аляповатой, злой и убогой, русскую песню — бессмысленной, русскую загадку — дурацкой и плохо верила в пушкинскую няню, говоря, что поэт ее сам выдумал вместе с ее побасками, спицами и тоской»), в Европе Мартын сделался русским в абсолюте. То же произошло и с Набоковым-литератором — по крайней мере первую славу он приобрел на русской ностальгии, сумев стилистически «облегчить» ее так, чтобы она стала доступна иностранному читателю. «По-русски так еще никто не писал», — воскликнул кто-то из эмигрантских критиков восхищенно, а Георгий Иванов повторил возмущенно.

Набоков, воспитанный в англоманской семье, с детства окруженный европейскими атрибутами (спорт, теннис, автомобили, что было не свойственно русской жизни начала века), ступив на европейскую землю в 1919 году не вояжером, а беженцем, в том же году пишет почти «под Блока»:

Будь со мной прозрачнее и проще:

у меня осталась ты одна.

Дом сожжен и вырублены рощи,

где моя туманилась весна,

где березы грезили и дятел

по стволу постукивал… В бою

безысходном друга я утратил,

а потом и родину мою.

Все набоковские рассказы, повести и романы, созданные до 1940 года, — пока он не уехал из Европы в Соединенные Штаты, не перешел на английский и не стал американским писателем, — объединены символикой русских воспоминаний. Они представляют собой модификации одной темы (метатемы) — писатель, художник, творец, создающий свой мир и держащий дверь открытой в свою «лавку чудес».

Его мир творится на наших глазах: мы можем наблюдать, как одна фраза тянет за собой другую, звук — ассоциацию, слово — видение из прошлого; и неважно, кем в миру «служит» очередной герой — это условность; у него неизменны зоркость писателя, «соглядатайство» писателя, страсть писателя переводить все в слова: «На него находила поволока странной задумчивости, когда, бывало, доносились из пропасти берлинского двора звуки переимчивой шарманки, не ведающей, что ее песня жалобила томных пьяниц в русских кабаках. Музыка… Мартыну было жаль, что какой-то страж не пускает ему на язык звуков, живущих в слухе. Все же, когда, повисая на ветвях провансальских черешен, горланили молодые итальянцы-рабочие, Мартын — хрипло и бодро, и феноменально фальшиво — затягивал что-нибудь свое, и это был звук той поры, когда на крымских ночных пикниках баритон Зарянского, потопляемый хором, пел о чарочке, о семиструнной подруге, об иностранном-странном-странном офицере». Так ритмически-поэтически неписатель размышлять не станет.

Нина Берберова, принадлежащая к эмигрантскому поколению Набокова, в своей книге «Курсив мой» дает представление и о личности Владимира Набокова (не очень расходящееся с другими), и о «весе» его книг (радикально расходящееся с другими мнениями. «Все наши традиции в нем обрываются…» — писал Георгий Адамович): «Я постепенно привыкла к его манере… не узнавать знакомых, обращаться, после многих лет знакомства, к Ивану Ивановичу как к Ивану Петровичу, называть Нину Николаевну — Ниной Александровной, книгу стихов „На западе“ публично назвать „На заднице“, смывать с лица земли презрением когда-то милого ему человека, насмехаться над расположенным к нему человеком печатно (как в рецензии на „Пещеру“ Алданова), взять все, что можно, у знаменитого автора и потом сказать, что он никогда не читал его. Я все это знаю теперь, но я говорю не о нем, я говорю о его книгах. Я стою „на пыльном перекрестке“ и смотрю „на его царский поезд“ с благодарностью и с сознанием, что мое поколение (а значит, и я сама) будет жить в нем, не пропало, не растворилось между Биянкурским кладбищем, Шанхаем, Нью-Йорком, Прагой; мы все, всей нашей тяжестью, удачники (если таковые есть) и неудачники (целая дюжина), висим на нем. Жив Набоков, значит жива и я!» (Курсив Н. Берберовой.)

В Советский Союз книги Набокова начали пробираться поодиночке тайными тропами где-то в семидесятых годах. А уже в начале восьмидесятых контрабандный Набоков издательства «Ardis» (наряду с не менее контрабандным Венедиктом Ерофеевым — «Москва — Петушки» издательства «YMCA-Press») стал настольной книгой каждого уважающего себя студента Литературного института имени А. М. Горького. Многие «заняли» у Набокова любовь к декоративной фразе (когда скромность события неадекватна стилистическому блеску), склонность к пародийности, страсть к каламбурам («всегда с цианистым каламбуром наготове», как набоковский герой «Весны в Фиальте»), коллекционированию язвительных наблюдений, да и сам стиль «рассеянного» поведения: называть Ивана Ивановича Иваном Петровичем.

Это уже была новая генерация писателей, которая дождется перестройки (то есть свободы самовыражения — пожалуй, пока единственного ее приобретения) в репродуктивном творческом возрасте, но дождется и возвращения на родину книг — первоисточников их укромных вдохновений, и эти книги, увы, поколеблют многие авторитеты.

Тексты Набокова действительно обладают прелестью (от «прельщать»), читать их «почти физическое удовольствие», как справедливо заметил Георгий Адамович; человеку «с литературщинкой» они внушают иллюзию, что по Набокову можно научиться тому, как приручить слово и перейти с ним на ты, не платя за это кровью — по русской традиции («Страшное слышится мне в судьбе русских писателей!», — воскликнул Гоголь, а Владислав Ходасевич продолжил тему в статье «Кровавая пища». Желающие могут ознакомиться). Набоков и в самом деле единственный из значительных русских писателей, которому удалось прожить успешную жизнь.

Владимир Владимирович Набоков родился в Санкт-Петербурге 10 (22) апреля 1899 года — в один день с Шекспиром и через 100 лет после Пушкина, как он любил подчеркивать, а свою родословную довольно выразительно описал в автобиографическом романе «Другие берега»: «…мать отца, рожденная баронесса Корф, была из древнего немецкого (вестфальского) рода и находила простую прелесть в том, что в честь предка-крестоносца был будто бы назван остров Корфу. Корфы эти обрусели еще в восемнадцатом веке, и среди них энциклопедии отмечают много видных людей. По отцовской линии мы состоим в разнообразном родстве или свойстве с Аксаковыми, Шишковыми, Пущиными, Данзасами… Среди моих предков много служилых людей, есть усыпанные бриллиантовыми знаками участники славных войн, есть сибирский золотопромышленник и миллионщик (Василий Рукавишников, дед моей матери Елены Ивановны), есть ученый президент медико-хирургической академии (Николай Козлов, другой ее дед); есть герой Фридляндского, Бородинского, Лейпцигского и многих других сражений, генерал от инфантерии Иван Набоков (брат моего прадеда), он же директор Чесменской богадельни и комендант С.-Петербургской крепости — той, в которой сидел супостат Достоевский (Иван Николаевич Набоков был также и председателем следственной комиссии по делу петрашевцев, по которому проходил Федор Достоевский. — Л.К.)… есть министр юстиции Дмитрий Николаевич Набоков (мой дед); и есть, наконец, известный общественный деятель Владимир Дмитриевич (мой отец)».

Дед писателя был министром юстиции при Александре III, а отец, известный юрист, — один из лидеров (наряду с Павлом Николаевичем Милюковым) Конституционно-демократической (кадетской) партии, член Государственной думы.

Древняя родословная «от крестоносцев» была причиной многих набоковских вдохновений, давала «удивительное ощущение своей избранности», как его Мартыну — русскость, и рождала особый холодновато-насмешливый набоковский стиль. Если Руссо говорил: «Мой Аполлон — это гнев», Набоков мог бы сказать: «Мой Аполлон — это избранность». В своей несколько ревнивой книге «В поисках Набокова» Зинаида Шаховская все же верно подметила: «…как будто Набоков никогда не знал… дыхания земли после половодья, стука молотилки на гумне, искр, летящих под молотом кузнеца, вкуса парного молока или краюхи ржаного хлеба, посыпанного солью… Все то, что знали Левины и Ростовы, все, что знали как часть самих себя Толстой, Тургенев, Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Бунин… Отсутствует в набоковской России и русский народ, нет ни мужиков, ни мещан. Даже прислуга — некий аксессуар, а с аксессуаром отношений не завяжешь… Промелькнет в воспоминаниях „синеносый Христофор“, о котором мы ничего не узнаем, кроме его синего носа, два лакея безо всякого отличительного признака, просто: „один Иван сменил другого Ивана“».

В самом деле, трудно представить в случае Набокова известную историю с лакеем не менее родовитого Тургенева — Захаром, пописывающим на досуге повестушки и дающим литературные советы своему барину, которыми тот, надо сказать, не всегда пренебрегал. Все это не к вопросу «о нравственности», а к вопросу о стиле.

Набоков-старший в быту был англоманом, Владимира в семье называли на английский манер — Лоди и английскому языку обучили прежде русского. Большая домашняя библиотека, помимо мировой классики содержащая все новинки не только художественной, но и научно-популярной литературы, журналы по энтомологии (пожизненная набоковская страсть к бабочкам), прекрасные домашние учителя (уроки рисования давал известный график и театральный художник Мстислав Добужинский), шахматы, теннис, бокс — сформировали круг интересов и будущих тем. На всю жизнь Набоков останется поглотителем самых разных книг, словарей и будет поражать окружающих универсальностью своих знаний.

В 1911 году Владимира отдали в одно из самых дорогих учебных заведений России — Тенишевское училище, хотя оно и славилось сословным либерализмом. «Прежде всего я смотрел, который из двух автомобилей, „бенц“ или „уользлей“, подан, чтобы мчать меня в школу, — вспоминал Набоков в „Других берегах“. — Первый… был мышиного цвета ландолет. (А. Ф. Керенский просил его впоследствии для бегства из Зимнего дворца, но отец объяснил, что машина и слаба, и стара и едва ли годится для исторических поездок…)».

Директором Тенишевского училища был одаренный поэт Владимир Васильевич Гиппиус. В шестнадцатилетнем возрасте Владимир Набоков, под впечатлением первой влюбленности, и сам начал писать «по две-три „пьески“ в неделю» и в 1916 году за свой счет издал первый поэтический сборник. Владимир Гиппиус, которому он попал в руки, «подробно его разнес» в классе под аккомпанемент общего смеха. «Его значительно более знаменитая, но менее талантливая кузина Зинаида (поэтесса Зинаида Гиппиус. — Л.К.), встретившись на заседании Литературного фонда с моим отцом… сказала ему: „Пожалуйста, передайте вашему сыну, что он никогда писателем не будет“, — своего пророчества она потом лет тридцать не могла мне забыть» («Другие берега»). Позже и сам автор назвал свой первый поэтический опыт «банальными любовными стихами».

Сразу же после октябрьского переворота, в ноябре 1917 года, Набоков-старший отправил семью в Крым, а сам остался в столице, надеясь, что еще можно предотвратить большевистскую диктатуру. Вскоре он присоединился к семье и вошел в Крымское краевое правительство как министр юстиции.

В Ялте Владимир Набоков встретился с поэтом Максимилианом Волошиным и благодаря ему познакомился с метрическими теориями Андрея Белого, которые оказали на его творчество большое влияние, что не помешало уже «увенчанному» Набокову в американском интервью сказать: «Ни одна вера, ни одна школа не имели на меня влияния».

Несмотря на то что красные бригады уже осваивались в Крыму — «На ялтинском молу, где Дама с собачкой потеряла когда-то лорнет, большевистские матросы привязывали тяжести к ногам арестованных жителей и, поставив спиной к морю, расстреливали их…» — «какая-то странная атмосфера беспечности обволакивала жизнь», как вспоминал Набоков. Многие его ровесники вступали в Добровольческую белую армию. Владимир также собирался совершить свой подвиг (который совершит в романе «Подвиг»: его герой-эмигрант уезжает в Россию и гибнет там), но, по его словам, «промотал мечту»: «…я истратился, когда в 1918 году мечтал, что к зиме, когда покончу с энтомологическими прогулками, поступлю в Деникинскую армию… но зима прошла — а я все еще собирался, а в марте Крым стал крошиться под напором красных и началась эвакуация. На небольшом греческом судне „Надежда“ с грузом сушеных фруктов, возвращавшемся в Пирей, мы в начале апреля вышли из севастопольской бухты. Порт уже был захвачен большевиками, шла беспорядочная стрельба, ее звук, последний звук России, стал замирать… и я старался сосредоточить мысли на шахматной партии, которую играл с отцом…» («Другие берега»),

Набоковы, через Турцию, Грецию и Францию, добрались до Англии. В том же 1919 году Владимир стал студентом Кембриджского университета, вначале специализируясь по энтомологии, затем сменив ее на словесность. В 1922-м он с отличием его закончил. Во время студенчества определились основные набоковские пристрастия в русской литературе: «Пушкин и Толстой, Тютчев и Гоголь встали по четырем углам моего мира. Я зачитывался великолепной описательной прозой великих русских естествоиспытателей и путешественников…» («Другие берега»). На кембриджских книжных развалах, неожиданно натолкнувшись на Толковый словарь Даля, приобрел его и ежедневно читал по нескольку страниц.

После окончания университета Владимир Набоков переехал в Берлин, где его отец основал эмигрантскую газету «Руль». В то время в немецкой столице сосредоточилась литературная и интеллектуальная эмиграция из России, русские заселили целые кварталы (и даже придумали анекдот о немце, который повесился на Курфюрстендамм из-за тоски по родине).

Переводчик статей для газет, составитель шахматных задач и шарад, преподаватель тенниса, французского и английского языков, актер, сочинитель маленьких скетчей и пьес, голкипер в футбольной команде — этим на первых порах в Берлине Владимир зарабатывал на жизнь. По воспоминаниям, он был тогда необычайно стройным молодым человеком, «с неотразимо привлекательным тонким умным лицом» и общительным ироничным нравом.

В том же 1922 году на одном из эмигрантских собраний был убит его отец, заслонивший собой П. Н. Милюкова от выстрела монархиста (по другим версиям — фашиста). Это поколебало религиозное чувство Владимира Набокова, а в дальнейшем он демонстративно подчеркивал свой атеизм, хотя многие страницы его прозы противоречат этому. Так, в «Возвращении Чорба» можно прочитать, что счастье «во всем, чем Бог окружает так щедро человеческое одиночество». Впрочем, это могло быть продиктовано воспитанием. Отец его был масоном, по утверждению Нины Берберовой (ей принадлежит книга о масонах «Люди и ложи»), а по признанию самого Набокова, среди предков его матери были сектанты, что «выражалось в ее здоровом отвращении от ритуала греко-православной церкви».

В 1926 году Набоков женился на Вере Слоним, которую называли вторым «я» писателя. Похоже, это так и было. В 1961 году на вопрос французского журналиста Пьера Бениша, любит ли он Пруста, Набоков ответил: «Я его обожал, потом очень, очень любил, — теперь, знаете…» Тут, прибавляет Бениш, вмешалась госпожа Набокова: «Нет, нет, мы его очень любим». Их сын Дмитрий (1934 года рождения) станет лучшим переводчиком русских книг отца на английский язык.

В Берлине Набоков прожил до 1937 года, затем, опасаясь преследований фашистских властей, переехал в Париж, а в 1940 году эмигрировал в Америку. За европейский период написаны почти все лучшие его книги, подписанные псевдонимом Сирин. В 1923 году вышли два сборника стихотворений — «Горний путь» и «Гроздь» (оба посвящены памяти отца). Как прозаик он начал с рассказов, первый роман «Машенька» был написан в 1926 году. Далее выходят романы «Король, дама, валет» (1928), «Защита Лужина» (1929), «Возвращение Чорба», «Соглядатай» (оба — 1930), «Подвиг» (1932), «Камера обскура» (1933), «Отчаяние» (1936), «Приглашение на казнь» (1938), «Дар» (1937–1938), «Solus Rex» («Одинокий король»; 1940).

Почти все эти произведения пронизаны напряжением русских воспоминаний, два эмоциональных полюса которых можно выразить набоковскими поэтическими строками:

1919 год —

Ты — в сердце, Россия. Ты — цепь и подножие,

ты — в ропоте крови, в смятенье мечты.

И мне ли плутать в этот век бездорожия?

Мне светишь по-прежнему ты.

1937 год —

Отвяжись, я тебя умоляю!

Вечер страшен, гул жизни затих.

Я беспомощен. Я умираю

от слепых наплываний твоих.

Русская эмигрантская критика выделяла как вершины набоковского творчества романы «Защита Лужина» — о гениальном шахматисте и «ужасе шахматных бездн»; «Приглашение на казнь» — «множество интерпретаций… на разных уровнях глубины. Аллегория, сатира, сопоставление воображаемого и реальности, страшная проблема жизни и вечности…» (Зинаида Шаховская), и «Дар» — соединение нескольких романов, среди которых выделяется роман-пасквиль на Николая Чернышевского как генератора бездуховных идей, которые впоследствии привели Россию к утилитарности искусства и тоталитаризму власти.

Надо отметить, что отношение русского литературного зарубежья к Набокову выражалось часто противоположными суждениями. Евгений Замятин сразу же объявил его самым большим приобретением эмигрантской литературы, Зинаида Гиппиус в конце концов признала его «талантом», но таким, которому «нечего сказать», Марк Алданов писал о «беспрерывном потоке самых неожиданных формальных, стилистических, психологических, художественных находок», Владислав Ходасевич называл его «по преимуществу художником формы, писательского приема… Сирин не только не маскирует, не прячет своих приемов… но напротив: Сирин сам их выставляет наружу…».

Иван Бунин признавал в молодом Сирине истинно талантливого писателя, но настолько отличного от него самого, что называл его «чудовищем», правда, не без восхищения, как свидетельствуют мемуаристы. Эмигрантская критика подчеркивала и стилистическую холодность — «нерусскость» Набокова, и «следы», которые оставили в его творчестве Пруст, Кафка, немецкие экспрессионисты, Жироду, Селин, и подозрительную плодовитость его как писателя. По собственному признанию, Набоков писал иногда по 15–20 страниц в день. И, думается, не потому, что «пек» свои романы, как блины, чтобы насытить ими рынок. «Пруст, как и Флобер, как и Набоков, верит, что единственная реальность в мире — это искусство», — справедливо заметила Зинаида Шаховская.

Поселившись в Соединенных Штатах, Владимир Набоков перешел как писатель на английский язык. Несмотря на мучительность этого перехода, в чем он неоднократно признавался, Америку он воспринял как землю обетованную. Много лет спустя, в интервью 1969 года, Набоков объяснится ей в любви: «Америка — единственная страна, где я чувствую себя интеллектуально и эмоционально дома». За двадцать лет жизни там написаны романы «Истинная жизнь Себастьяна Найта» (1941), «Другие берега» (1951 — на английском; 1954 — переведен на русский), «Пнин» (1957).

Роман «Лолита» (1955), написанный там же, — о двенадцатилетней американской «нимфетке», ставшей «смертоносным демоном» для сорокалетнего Гумберта — принес ему мировую славу, а также деньги. Представляется, что именно в этом романе окончательно материализовались слова Адамовича о Набокове: «Все наши традиции в нем обрываются». Вообще здесь обширное поле для размышлений. На протяжении всей жизни две фигуры вызывали у Набокова неизменную ярость — «супостат» Достоевский и Фрейд, которого он называл «венским жуликом». И обе эти фигуры неизбежно приходят на ум при чтении «Лолиты». Мережковский писал о Достоевском: «Рассматривая личность Достоевского как человека, должно принять в расчет неодолимую потребность его как художника исследовать самые опасные и преступные бездны человеческого сердца…» У Набокова «бездн» по Достоевскому не получилось, — получилась патология по Фрейду. «Лолита», написанная стилистически блестяще, как и всё у Набокова, тем не менее представляется богатым материалом для психоанализа, изобретателем коего и явился «венский жулик».

В 1960 году Владимир Набоков возвращается в Европу и поселяется в Швейцарии, выбрав курортное местечко Монтрё, еще в студенческие годы поразившее его «совершенно русским запахом здешней еловой глуши».

Выходят его романы «Бледный огонь» (1962), «Ада» (1969) — с такой рекламой на обложке американского издания: «Новый бестселлерный эротический шедевр автора „Лолиты“». Затем появляются романы «Просвечивающие предметы» (1972) и «Взгляни на арлекинов!» (1974). Эти английские книги писателя у нас мало известны.

Перу Набокова принадлежат четырехтомный перевод на английский язык пушкинского «Евгения Онегина» и комментарии к нему, а также книга «Николай Гоголь», изданная в 1944 году в США на английском языке. Оба эти издания необычайно интересны и позволяют посмотреть на наших классиков «нехрестоматийными» глазами. Владимир Набоков, сам блестящий стилист, высказал о Гоголе соответствующее его представлению о литературе мнение: «Его (Гоголя) работа, как и всякое великое литературное достижение, феномен языка, а не идей».

В конце жизни на вопрос корреспондента Би-би-си, вернется ли он когда-нибудь в Россию, Набоков ответил: «Я никогда не вернусь, по той причине, что вся та Россия, которая нужна мне, всегда со мной: литература, язык и мое собственное русское детство. Я никогда не вернусь… Не думаю, чтоб там знали мои произведения…» С этим заблуждением он и ушел из жизни 2 июля 1977 года. Похоронен на швейцарском кладбище Клэренс в Монтрё.

Любовь Калюжная

Данный текст является ознакомительным фрагментом.