ПОКУШЕНИЕ НА ГЕНЕРАЛ-АДЪЮТАНТА

ПОКУШЕНИЕ НА ГЕНЕРАЛ-АДЪЮТАНТА

24 января 1878 года молодая петербургская особа Вера Засулич выстрелила из револьвера в градоначальника генерал-адъютанта Ф. Ф. Трепова. Девушка даже не попыталась скрыться, а просто отбросила еще дымящийся револьвер в сторону и покорно отдалась в руки охранника, который яростно начал ее душить. Спасла террористку набежавшая толпа зевак, оттеснившая услужливого майора и отдавшая Засулич в руки полиции. Уголовное дело юной Засулич стало едва ли не самым известным в истории российского присяжного судопроизводства. После блистательной защитной речи адвоката Александрова подсудимая была полностью оправдана и освобождена из-под стражи.

В обвинительном заключении поступок Засулич квалифицировался как покушение на убийство с заранее обдуманным намерением, хотя в глаза бросалась явно политическая подоплека. Несмотря на общеуголовную трактовку дела, Вера вошла в историю России как непримиримый борец с самодержавием. Кем же была сама жертва? Суровый питерский градоначальник Трепов якобы являлся внебрачным сыном Николая I. Он слыл не только непредсказуемым самодуром, но и неудачником. Трепов то и дело страдал от рук воинствующих революционеров. В 1860 году Трепов, еще будучи обер-полицмейстером, активно включился в разгон варшавской демонстрации. Из толпы внезапно вылетел булыжник и едва не раскроил полицмейстеру голову. Окровавленного Трепова унесли с поля брани. Кто же все-таки запустил камнем, установить не смогли. Когда внебрачный царский отпрыск дослужился до начальника округа корпуса жандармов, с ним вновь случилась неприятная и болезненная история. Во время очередной стычки с бойкой радикальной молодежью чей-то топор вклинился в череп Трепова. После чего Трепов едва не был списан по инвалидности на тихий гражданский берег.

31 марта 1878 года Петербургский окружной суд начал слушать уголовное дело Веры Засулич. Адвокат П. А. Александров оказался как никогда многословен и красноречив. Вот некоторые выписки из его выступления:

«Вера Засулич семнадцати лет, после того как она выдержала с отличием экзамен на звание домашней учительницы, вернулась в дом матери. Старуха мать ее живет здесь, в Петербурге. В небольшой сравнительно промежуток времени семнадцатилетняя девушка имела случай познакомиться с Нечаевым и его сестрой. Познакомилась она с ней совершенно случайно, в учительской школе, куда она ходила изучать звуковой метод преподавания грамоты. Кто был такой Нечаев, какие его замыслы, она не знала, да тогда еще и никто не знал его в России; он считался простым студентом, который играл некоторую роль в студенческих волнениях, не представлявших ничего политического…

По просьбе Нечаева В. Засулич согласилась оказать ему некоторую, весьма обыкновенную услугу. Она раза три-четыре принимала от него письма и передавала их по адресу, ничего, конечно, не зная о содержании самих писем. Впоследствии оказалось, что Нечаев — государственный преступник, и ее совершенно случайные отношения к Нечаеву послужили основанием к привлечению в качестве подозреваемой в государственном преступлении по известному нечаевскому делу. Двух лет тюремного заключения стоило ей это подозрение. Год она просидела в Литовском замке и год в Петропавловской крепости. Это были восемнадцатый и девятнадцатый годы ее юности…

Годы юности по справедливости считаются лучшими годами в жизни человека; воспоминания о них, впечатления этих лет остаются на всю жизнь. Недавний ребенок готовился стать созревшим человеком. Жизнь представляется пока издали своей розовой, обольстительной стороной, без мрачных теней, без темных пятен. Легко вообразить, как провела Засулич эти лучшие годы своей жизни, в каких забавах, в каких радостях провела она это дорогое время, какие розовые мечты волновали ее в стенах Литовского замка и казематах Петропавловской крепости. Полное отчуждение от всего, что за тюремной стеной. Два года она не видела ни матери, ни родных, ни знакомых. Изредка только через тюремное начальство доходила весть о них, что все, мол, здоровы. Ни работы, ни занятий. Кое-когда только книга, прошедшая через тюремную цензуру. Возможность сделать несколько шагов по комнате и полная невозможность увидеть что-либо через тюремное окно.

Отсутствие воздуха, редкие прогулки, дурной сон, плохое питание. Человеческий образ видится только в тюремном стороже, приносящем обед, да в часовом, заглядывающем время от времени в дверное окно, чтобы узнать, что делает арестант. Звук отворяемых и затворяемых замков, бряцанье ружей сменяющихся часовых, мерные шаги караула да уныло-музыкальный звон часов Петропавловского шпица. Вместо дружбы, любви, человеческого общения — одно сознание, что справа и слева, за стеной такие же товарищи по несчастью, такие же жертвы несчастной доли.

В эти годы зарождающихся симпатий Засулич, действительно, создала и закрепила в душе своей навеки одну симпатию — беззаветную любовь ко всякому, кто, подобно ей, принужден влачить несчастную жизнь подозреваемого в политическом преступлении. Политический арестант, кто бы он ни был, стал ей дорогим другом, товарищем юности, товарищем по воспитанию. Тюрьма была для нее alma mater, которая закрепила эту дружбу, это товарищество. Два года кончились. Засулич отпустили, не найдя даже никакого основания предать ее суду. Ей сказали: „Иди“— и даже не прибавили: „И более не согрешай“, потому что прегрешений не нашлось, и до того не находилось их, что в продолжение двух лет она всего только два раза была спрошена и одно время серьезно думала, что она совершенно забыта.

„Иди“. Куда же идти? По счастью, у нее есть куда идти — у нее здесь, в Петербурге, старуха мать, которая с радостью встретит дочь. Мать и дочь были обрадованы свиданием; казалось, два тяжких года исчезли из памяти. Засулич была еще молода — ей был всего двадцать первый год. Мать утешала ее, говорила: „Поправишься, Верочка, теперь все пройдет, все кончилось благополучно“. Действительно, казалось, страдания излечатся, молодая жизнь одолеет и не останется следов тяжелых лет заключения.

Была весна, пошли мечты о летней дачной жизни, которая могла казаться земным раем после тюремной жизни; прошло десять дней, полных розовых мечтаний.

Вдруг поздний звонок. Не друг ли запоздалый? Оказывается, не друг, но и не враг, а местный надзиратель. Объясняет (он) Засулич, что приказано ее отправить в пересыльную тюрьму.

— Как в тюрьму? Вероятно, это недоразумение, я не привлечена к нечаевскому делу, не предана суду, обо мне дело прекращено судебной палатой и правительствующим Сенатом.

— Не могу знать, — отвечает надзиратель, — пожалуйте, я от начальства имею предписание взять вас.

Мать вынуждена отпустить дочь. Дала ей легкое платье, бурнус и сказала: „Завтра мы тебя навестим, мы пойдем к прокурору, этот арест, очевидно, недоразумение, дело объяснится, и ты будешь освобождена“. Проходит пять дней, а В. Засулич сидит в пересыльной тюрьме с полной уверенностью скорого освобождения.

Возможно ли, чтобы после того, как дело было прекращено судебной властью, не нашедшей никакого основания в чем бы то ни было обвинять Засулич, она, едва двадцатилетняя девица, живущая у матери, могла быть выслана и выслана только что освобожденная после двухлетнего тюремного заключения. В пересыльной тюрьме навещают ее мать, сестра; ей приносят конфеты, книжки; никто не предполагает, что ее могут выслать, и никто не озабочен приготовлениями к предстоящей высылке.

На пятый день задержания ей говорят:

— Пожалуйте, вас сейчас отправят в город Крестцы.

— Как отправят? Да у меня нет ничего для дороги. Подождите по крайней мере, дайте мне возможность дать знать родственникам, предупредить их. Я уверена, что тут какое-то недоразумение. Окажите мне снисхождение, подождите, отложите мою отправку хоть на день, на два, я дам знать родным.

— Нельзя — говорят— не можем по закону, вас требуют немедленно отправить.

Рассуждать было нечего. Засулич понимала, что надо покориться закону, не знала только, о каком законе тут речь. Поехала она в одном платье, в легком бурнусе; пока ехала по железной дороге, было сносно, потом поехала на почтовых, в кибитке, между двух жандармов. Был апрель, в легком бурнусе стало невыносимо холодно; жандарм снял свою шинель и одел барышню.

Привезли ее в Крестцы. В Крестцах сдали ее исправнику, исправник выдал квитанцию в принятии клади и говорит Засулич: „Идите, я вас не держу, вы не арестованы. Идите и по субботам являйтесь в полицейское управление, так как вы состоите у нас под надзором“.

Рассматривает Засулич свои ресурсы, с которыми ей приходится начать новую жизнь в незнакомом городе. У нее оказывается рубль денег, французская книжка да коробка шоколадных конфет.

Нашелся добрый человек, дьячок, который поместил ее в своем семействе. Найти занятие в Крестцах ей не представлялось возможности, тем более что нельзя было скрыть, что она — высланная административным порядком.

Из Крестцов ей пришлось ехать в Тверь, в Солигалич, в Харьков. Таким образом, началась ее бродячая жизнь — жизнь женщины, находящейся под надзором полиции. У нее делали обыски, призывали для разных опросов, подвергали иногда задержкам не в виде арестов и, наконец, о ней совсем забыли.

Когда от нее перестали требовать, чтобы она еженедельно являлась на просмотр к местным полицейским властям, тогда ей улыбнулась возможность контрабандой поехать в Петербург и затем с детьми своей сестры отправиться в Пензенскую губернию. Здесь она летом 1877 года прочитывает первый раз в газете „Голос“ известие о наказании Боголюбова.

Боголюбов был осужден за государственное преступление. Он принадлежал к группе молодых, очень молодых людей, судившихся за преступную манифестацию на площади Казанского собора. Весь Петербург знает об этой манифестации, и все с сожалением отнеслись тогда к этим молодым людям, так опрометчиво заявившим себя политическими преступниками, к этим так непроизвольно погубленным молодым силам. Суд строго отнесся к ним. Покушение явилось в глазах суда весьма опасным посягательством на государственный порядок, и закон был применен с подобающей строгостью.

Боголюбову судебным приговором был лишен всех прав состояния и принужден к каторге. Что был для нее Боголюбов? Он не был для нее родственником, другом, он не был ее знакомым, она никогда не видела и не знала его. Для Засулич Боголюбов был политический арестант, и в этом слове было для нее все: политический арестант не был для Засулич отвлеченное представление, вычитываемое из книг, знакомое по слухам, по судебным процессам, — представление, возбуждающее в честной душе чувство сожаления, сострадания, сердечной симпатии.

Политический арестант был для Засулич — она сама, ее горькое прошлое, ее собственная история: история безвозвратно погубленных лет, лучших и дорогих в жизни каждого человека, которого не постигает тяжкая доля, перенесенная Засулич. Политический арестант был для Засулич — горькое воспоминание о ее собственных страданиях, ее тяжкого нервного возбуждения, постоянной тревоги, томительной неизвестности, вечной думы над вопросами: что я сделала, что будет со мной, когда же наступит конец? Политический арестант был ее собственное сердце, и всякое грубое прикосновение к этому сердцу болезненно отзывалось на ее возбужденной натуре.

Неужели к тяжкому приговору, постигшему Боголюбова, можно было прибавлять еще более тяжкое презрение к его человеческой личности, забвение в нем всего прошлого, всего, что дали ему воспитание и развитие? Неужели нужно было еще наложить, несмываемый позор на эту, положим, преступную, но, во всяком случае, не презренную личность? Нет ничего удивительного, продолжала думать Засулич, что Боголюбов в состоянии нервного возбуждения, столь понятного в одиночно заключенном арестанте, мог, не владея собой, позволить себе то или другое нарушение тюремных правил, но на случай таких нарушений, если и признавать их вменяемыми человеку в исключительном состоянии его духа, у тюремного начальства существуют другие меры, не имеющие ничего общего с наказанием розгами.

Да и какой же поступок приписывают Боголюбову газетные известия? Неснятие шапки при вторичной встрече с почетным посетителем. Нет, это невероятно, успокаивалась Засулич; подождем, будет опровержение, будет разъяснение происшествия; по всей вероятности, оно окажется не таким, как представлено. Но не было ни разъяснений, ни опровержений, ни гласа, ни послушания. Тишина молчания не располагала к тишине взволнованных чувств. И снова возникал в женской экзальтированной голове образ Боголюбова, подвергнутого позорному наказанию, и раскаленное воображение старалось угадать, перечувствовать все то, что мог перечувствовать несчастный.

Кто же вступится за поруганную честь несчастного каторжника? Кто смоет, кто и как искупит тот позор, который навсегда неутешимой болью будет напоминать о себе несчастному? С твердостью перенесет осужденный суровость каторги, он примирится с этим возмездием за его преступление, быть может, наступит минута, когда милосердие с высоты трона и для него откроется, когда скажут ему: „Ты искупил свою вину, войди опять в то общество, из которого ты удален, войди и будь снова гражданином“.

Но кто и как изгладит в его сердце воспоминание о позоре, о поруганном достоинстве; кто и как смоет то пятно, которое на всю жизнь останется неизгладимым в его воспоминании? Так думала, так не столько думала, как инстинктивно чувствовала В. Засулич. Я говорю ее мыслями, я говорю почти ее словами. Быть может, найдется много экзальтированного, болезненно преувеличенного в ее думах, волновавших ее вопросах, в ее недоумении.

Не надо забывать, что Засулич — натура экзальтированная, нервная, болезненная, впечатлительная; не надо забывать, что павшее на нее, чуть не ребенка в то время, подозрение в политическом преступлении, подозрение, оправдавшееся, но стоившее ей двухлетнего одиночного заключения, и затем бесприютное скитание надломили ее натуру, навсегда оставив воспоминание о страданиях политического арестанта, толкнули ее жизнь на тот путь и в ту среду, где много поводов к страданию, душевному волнению, но где мало места для успокоения на соображениях практической пошлости.

В беседах с друзьями и знакомыми, наедине, днем и ночью, среди занятий и без дела Засулич не могла оторваться от мысли о Боголюбове, и ниоткуда сочувственной помощи, ниоткуда удовлетворения души, взволнованной вопросами: кто вступится за опозоренного Боголюбова, кто вступится за судьбу других несчастных, находящихся в положении Боголюбова?

Засулич ждала этого заступничества от печати, она ждала оттуда поднятия, возбуждения так взволновавшего ее вопроса. Памятуя о пределах, молчала печать. Ждала Засулич помощи от силы общественного мнения. Из тиши кабинетов, из интимного круга приятельских бесед не выползало общественное мнение. Она ждала, наконец, слова от правосудия. Правосудие… Но о нем ничего не было слышно. И ожидания оставались ожиданиями. А мысли тяжелые и тревоги душевные не унимались. Поэтому снова и снова возникал образ Боголюбова и вся его обстановка. И вдруг внезапная мысль, как молния, сверкнувшая в уме Засулич: „А я сама! Затихло, замолкло все о Боголюбове, нужен крик, в моей груди достанет воздуха издать этот крик, я издам его и заставлю его услышать!“

Мысль о преступлении, которое стало бы ярким и громким указанием на расправу с Боголюбовым, всецело завладела возбужденным умом Засулич. Иначе и быть не могло: эта мысль как нельзя более соответствовала тем потребностям, отвечала на те задачи, которые волновали ее.

И сама Засулич объяснила свой поступок местью. Но одна месть была бы неверным мерилом для обсуждения внутренней стороны поступка Засулич. Месть обыкновенно руководствуется личными счетами с отмщением за себя или близких. Но никаких личных, исключительно ее интересов не было для Засулич в происшествии с Боголюбовым, но и сам Боголюбов не был ей близким, знакомым человеком.

Вопрос cnраведливоcmu и легальности наказания Боголюбова казался Засулич неразрешенным, надо было воскресить его и наставить твердо и громко. Всем этим необходимостям, казалось Засулич, должно было удовлетворить такое преступление, которое с полной достоверностью можно было бы поставить в связь со случаем наказания Боголюбова и показать, что это преступление явилось как следствие случая 13 июля, как протест против поругания над человеческим достоинством политического преступника.

Вступиться за идею нравственной чести и достоинства политического осужденного, провозгласить эту идею достаточно громко и призвать к ее признанию и уверению ? вот те побуждения, которые руководили Засулич. Засулич решила искать суда над ее собственным преступлением, чтобы поднять и вызвать обсуждение забытого случая о наказании Боголюбова.

Раздался выстрел… Не продолжая более дела, которое совершила, довольствуясь вполне тем, что достигнуто, Засулич сама бросила револьвер, прежде чем успели схватить ее, и, отойдя в сторону, без борьбы и сопротивления отдалась во власть набросившегося на нее майора Корнеева, и не была задушена им только благодаря помощи окружающих. Ее песня была теперь спета, ее мысль исполнена, ее дело совершено.

Не в первый раз на этой скамье преступлений и тяжелых душевных страданий является перед судом общественной совести женщина по обвинению в кровавом преступлении. Были здесь женщины, смертью мстившие своим соблазнителям; женщины, обагрявшие руки в крови изменивших им любимых людей или своих более счастливых соперниц. Эти женщины выходили отсюда оправданными.

Те женщины, совершая кровавую расправу, боролись и мстили за себя.

В первый раз появилась здесь женщина, для которой в преступлении не было личных интересов, личной мести, — женщина, которая со своим преступлением связала борьбу за идею во имя того, кто был ей только собратом по несчастью всей ее молодой жизни. Она может выйти отсюда осужденной, но она не выйдет опозоренной, и останется только пожелать, чтобы не повторились причины, производящие подобные преступления, порождающие подобных преступников».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.