83. ЛЕРМОНТОВ «ГЕРОЙ НАШЕГО ВРЕМЕНИ»

83. ЛЕРМОНТОВ

«ГЕРОЙ НАШЕГО ВРЕМЕНИ»

«Никто еще не писал у нас такой правильной, прекрасной и благоуханной прозой. Тут видно больше углубленья в действительность жизни; готовился будущий великий живописец русского быта…» (Н. В. Гоголь). «Я не знаю языка лучше, чем у Лермонтова. Я бы так сделал: взял его рассказ [ «Тамань»] и разбирал бы как разбирают в школах — по предложениям, по частям предложения… Так бы и учился писать» (А. П. Чехов).

В 1836 году (после драмы «Маскарад») Лермонтов начал писать социально-психологический роман «Княгиня Литовская». Роман остался незаконченным, не только вследствие «перемены обстоятельств» — гибели Пушкина и ссылки Лермонтова на Кавказ. Возник новый, более глубокий замысел. Работа над «Героем нашего времени» началась в 1837-м, окончилась в 1839 году. При жизни автора были напечатаны два издания (1840–1841). Вообще-то, это чудо. Автору одного из самых совершенных художественных творений мировой прозы было 25 лет от роду.

Жанр «Героя нашего времени» был подготовлен распространенными в русской прозе 1830-х годов циклами повестей; но Лермонтов сделал большой шаг в развитии этого жанра, объединив все повести фигурой героя: цикл повестей превратился, таким образом, в психологический роман…

Задача Лермонтова — углубленный психологический анализ современного ему человека, сделанный на основе проблем личной и общественной морали. Этим обусловлено и построение романа не по принципу хронологической последовательности, а по принципу постепенного ознакомления читателя с умственным и душевным миром героя: от рассказа Максима Максимыча о Печорине — к встрече с ним, а от этой встречи — к его «журналу» (то есть дневнику).

Как всегда возникает вопрос о соотношении личности автора и личности главного героя. Так же как и А. С. Пушкин, Лермонтов категорически отрицает:

«Что намарал я свой портрет,

Как Байрон, гордости поэт,

Как будто нам уж невозможно

Писать поэмы о другом,

Как только о себе самом».

Но все-таки хотелось бы напомнить о некоторых особых чертах характера юного Михаила Юрьевича, чтобы глубже оттенить его характеристику Печорина. Один из друзей Лермонтова князь Васильчиков говорил о нем: «В Лермонтове было два человека: один добродушный для небольшого кружка ближайших друзей,… другой заносчивый и задорный для всех прочих его знакомых».

«Таить от всех свои желанья

Привык уж я с давнишних дней», —

говорит о себе юноша-поэт. А в одном из его писем к Лопухиной мы встречаем характерное и ценное признание:

«Назвать ли всех, у кого я бываю? Назову себя, потому что у этой особы я бываю с наибольшим удовольствием… Навещал родных,… и под конец нашел, что самый лучший мне родственник это я сам».

Так что, несмотря на не совсем обычный образ М. Ю. Лермонтова в глазах окружавших его людей, неординарность его была все-таки другой, нежели Печорина. Лермонтова манили люди с демоническими характерами, поднимающиеся над обычным уровнем жалкой посредственности, люди цельные, не способные только наполовину отдаваться овладевшему ими чувству или охватившей их идеи. А теперь нет большего наслаждения, чем прямо окунуться в волшебную прозу «Героя…»:

Вечером многочисленное общество отправилось пешком к провалу.

По мнению здешних ученых, этот провал не что иное, как угасший кратер; он находится на отлогости Машука, в версте от города. К нему ведет узкая тропинка между кустарников и скал; взбираясь на гору, я подал руку княжне, и она ее не покидала в продолжение целой прогулки.

Разговор начался злословием: я стал перебирать присутствующих и отсутствующих наших знакомых, сначала выказывал смешные, а после дурные их стороны. Желчь моя взволновалась; я начал шутя — и кончил искренней злостью. Сперва это ее забавляло, а потом испугало.

— Вы опасный человек, — сказала она мне, — я бы лучше желала попасться в лесу под нож убийцы, чем на ваш язычок… Я вас прошу не шутя: когда вам вздумается обо мне говорить дурно, возьмите лучше нож и зарежьте меня, — я думаю, это вам не будет очень трудно.

— Разве я похож на убийцу?…

— Вы хуже…

Я задумался на минуту и потом сказал, приняв глубоко тронутый вид:

— Да! Такова моя участь с самого детства. Все читали на моем лице признаки дурных свойств, которых не было; но их предполагали — и они родились. Я был скромен — меня обвиняли в лукавстве: я стал скрытен. Я глубоко чувствовал добро и зло; никто не ласкал, все оскорбляли: я стал злопамятен; я был угрюм, — другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себя выше их, — меня ставили ниже. Я сделался завистлив. Я был готов любить весь мир, — меня никто не понял: и я выучился ненавидеть. Моя бесцветная молодость протекла в борьбе с собой и светом; лучшие мои чувства, боясь насмешки, я хоронил в глубине сердца; они там и умерли. Я говорил правду — мне не верили: я начал обманывать; узнав хорошо свет и пружины общества, я стал искусен в науке жизни и видел, как другие без искусства, пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался. И тогда в груди моей родилось отчаянье, — не то отчаянье, которое лечат дулом пистолета, но холодное, бессильное отчаянье, прикрытое любезностью и добродушной улыбкой. Я сделался нравственным калекой: одна половина души моей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, я отрезал ее и бросил, — тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей ее половины; но вы теперь во мне разбудили воспоминание о ней — и я вам прочел ее эпитафию. Многим все вообще эпитафии кажутся смешными, но мне нет, особенно когда вспомню о том, что под ними покоится. Впрочем, я не прошу вас разделять мое мнение: если моя выходка вам кажется смешна — пожалуйста, смейтесь: предупреждаю вас, что это меня не огорчит нимало.

В эту минуту я встретил ее глаза: в них бегали слезы; рука ее, опираясь на мою, дрожала, щеки пылали… ей было жаль меня! Сострадание, чувство, которому покоряются так легко все женщины, впустило свои когти в ее неопытное сердце. Во все время прогулки она была рассеяна, ни с кем не кокетничала… а это великий признак!

Мы пришли к провалу; дамы оставили своих кавалеров, но она не покидала руки моей. Остроты здешних денди ее не смешили; крутизна обрыва, у которого она стояла, ее не пугала, тогда как другие барышни пищали и закрывали глаза.

На возвратном пути я не возобновлял нашего печального разговора; но на пустые мои вопросы и шутки она отвечала коротко и рассеянно.

— Любили ли вы? — спросил я ее наконец.

Она посмотрела на меня пристально, покачала головой… и опять впала в задумчивость, явно было, что ей хотелось что-то сказать, но она не знала, с чего начать; ее грудь волновалась… Как быть! кисейный рукав слабая защита, и электрическая искра пробежала из моей руки в ее руку; все почти страсти начинаются так, и мы часто себя очень обманываем, думая, что нас женщина любит за наши физические или нравственные достоинства: конечно, они приготовляют располагают ее сердце к принятию священного огня — а все-таки первое прикосновение решает дело.

— Не правда ли, я была очень любезна сегодня? — сказала мне княжна с принужденной улыбкой, когда мы возвратились с гулянья.

Мы расстались…

Она недовольна собой: она себя обвиняет в холодности! О, это первое, главное торжество. Завтра она захочет вознаградить меня. Я все это уж знаю наизусть, вот это скучно!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.