Максимилиан Александрович Волошин

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Максимилиан Александрович Волошин

Максимилиан Александрович Волошин (Кириенко-Волошин) родился 16 (28) мая 1877 года в Киеве.

Отец, юрист, умер рано, все заботы о ребенке легли на мать. Прожив более десяти лет в Киеве, потом в Москве, она переселилась в восточный Крым – Киммерию греческих мифов, в поселок Коктебель, расположенный неподалеку от Феодосии. «Конец отрочества и юность, – вспоминал позже Волошин, – отравлены гимназией, которой я не обязан ни одним знанием, ни одной светлой минутой, и лишь глубоким убеждением в том, что воспитание есть самое возмутительное из всех насилий, совершаемых над человеческой душой. Самые интересные и близкие области знания становились мне отвратительны, как только их касался школьный курс. Я был последовательно в гимназиях Поливановской, Московской I казенной и окончил Феодосийскую. Учился скверно, с репетиторами, сидел в классе по два года, и как я все-таки умудрился получить аттестат зрелости – непонятно, тем более, что я был, по-видимому, ребенком очень любознательным, одаренным памятью и талантами…»

В 1897 году поступил в Московский университет – на юридический факультет, но через полтора года, за участие во Всероссийской студенческой забастовке, был исключен. Попытавшись восстановиться, понял, что взят в полиции на особый учет и осенью 1900 года уехал на работы по изысканию трассы Оренбург-Ташкентской железной дороги, а весной следующего года – в Париж, чтобы там всерьез заняться самообразованием.

«В первый раз попавши за границу двадцати одного года от роду, – вспоминал Волошин, – я ходил по картинным галереям совершенным дикарем и наивно удивлялся: какую ерунду писали эти старые мастера, то ли дело наша Третьяковка! Как странно, что Россия, в общем страна малокультурная (об этом я тогда уже начинал догадываться), так далеко обогнала Европу в области живописи». В 1904 году начал печататься в журнале символистов «Весы», много рисовал, много ездил по Европе. Ходили легенды, что Волошин побывал в Египте, даже прошел пешком путь, проделанный в свое время апостолом Павлом и Дон-Кихотом, но, возможно, к возникновению этих легенд имел причастность, прежде всего, он сам.

«Вы хотите всегда, чтобы стихи были красивы, – предостерегал Волошина Вячеслав Иванов, – чтобы они нравились. Даже в мистических стихотворениях вы похожи на даму-католичку, которая становится на колени, чтобы помолиться, и в то же время заботится, чтобы ее поза была красива». Но сам Волошин смотрел на творчество скорее как на процесс, которым можно управлять. «Обычно работа над стихотворным произведением – как это видно по черновым рукописям многих поэтов, – писал биограф Волошина А. В. Лавров, – начинается с предварительных разрозненных стихотворных набросков, с фиксации отдельных строк, рифмованных созвучий, словесных образов; вся эта поэтическая субстанция пребывает в хаотическом состоянии, а оформленный вид, который она приобретает в ходе авторской работы, нередко имеет мало общего с изначальными импульсами, отраженными в первичном слое текста. Механизм работы над стихом у Волошина очень часто – совершенно иной: первичной оказывается программа стихотворения – ритмически неурегулированный словесный ряд, дающий достаточно подробное и развернутое развитие темы будущего произведения с привлечением основного арсенала средств образной выразительности, предназначенных для темы; следующий этап – претворение этого исходного материала в стиховую ткань. Чем более масштабным и многоаспектным вырисовывается поэтический замысел, тем более развернутой и проработанной была предварительная экспликация».

Даже чувство, испытанное к Марии Львовне Ауэр не разбудило в поэте дремлющего личностного пласта. Ему в голову не приходило пересоздавать мир, как это пытались сделать другие русские символисты. На вопрос Вячеслава Иванова: «Хотите ли вы воздействовать на природу?» – Волошин твердо ответил: «Нет, безусловно. Я только впитываю ее в себя». – «Ну вот, – ответил Иванов. – А мы хотим претворить, пересоздать природу. Мы – это Брюсов, Белый, я».

В 1903 году Волошин познакомился с Маргаритой Васильевной Сабашниковой, племянницей жены Бальмонта. Когда Сабашникова приехала в Париж, именно Волошин показывал ей достопримечательности города. А в апреле 1906 года они обвенчались. «После брака они поселились в Петербурге, – вспоминала приятельница Волошиных Е. Герцык, – в том самом доме, где вверху была „башня“ Вяч. Иванова. Оба сразу поддались его обаянию, оба вовлечены в заверть духа, оба – ранены этой встречей. Поздней ночью (по обычаю „башни“) я сидела у Вяч. Иванова; перед нами гранки его новых стихов „Эрос“ и я смятенно вслушиваюсь в эти новые в его творчестве ритмы. Бесшумными движениями скользнула в комнату фигура в пестром азиатском халате, – увидев постороннюю Волошин смутился, излился в извинениях, – сам по-восточному весь мягкий, вкрадчивый, казавшийся толще, чем был, от пышной бороды и привычки в разговоре вытягивать вперед подбородок, приближая к собеседнику эту рыжевато-каштановую гущину. В руках – листок. И он читает посвящение к этим же стихам Вяч. Иванова, весь чрезмерно пышный рядом с бледным, как бы обескровленным Вяч. Ивановым. Но вот в разговоре он упомянул Коктебель… „Вы знаете Коктебель?“ – и перед глазами у меня пустынный амфитеатр гор и море, синее которого не увидишь в Крыму… Нам – это первый этап по пути в Судак, и все, что еще в вагоне не развеется из зимнего и ненужного, здесь наверняка снесет соленым порывом… Но разве живут в Коктебеле? Там на безлюдном берегу ни дома, ни деревца… А он сказал: „Коктебель – моя родина, мой дом – Коктебель и Париж, – везде в других местах я только прохожий“. И вот уж он мне больше не чужой…»

В 1910 году вышла первая книга Волошина – «Стихотворения». «Теперь я мертв, – писал он. – Я стал строками книги…» Отношение к своим стихам, по крайней мере, к стихам дореволюционного периода, Волошин выразил в предисловии, оставшемся, впрочем, неопубликованным. «Каждый писатель, – обращался он к будущему читателю, – хоронит в себе поэта, умершего молодым. Но и тот, кто остается поэтом, успевает похоронить в себе несколько различных поэтов. Я знаю, что можно любить только умерших: они не меняются. Не бойся же полюбить поэтому тех четырех поэтов, которых я похоронил в этой книге. Один был юн, наивен, жизнерадостен. Он много ходил по земле, от Аральского моря до Гибралтара, но видел только внешние формы и слышал только внешние слова. Он писал урывками и только делал опыты со стихом. Он написал „Годы странствий“. Поэт, сменивший его, жил в Париже в замкнутом кругу музеев и искусства. Они преображались для него первыми зарницами первой любви. Он написал книгу „Amori Amara Sacrum“. В ней несложные чувства и много лиризма. Верно, она понравится тебе. Ее будут знать наизусть молодые девушки, с братьями читать сестры. Книгу „Звезда Полынь“ написал уже взрослый поэт. Его дух прошел через „горькую любовь“ и обратился к горькой Земле. Он старался осознать себя в истории астрологических планет, порядок которых записан в названии дней недели, он искал себя в католическом символизме и христианской мистике, он припадал к трагической земле древней Киммерии, ставшей его приемной родиной, он из всего прожитого сплел венок сонетов – Астральную корону…»

Волошин никогда не искал ни славы, ни лидерства. Литературные связи тоже не казались ему чем-то значительным, ему просто нравилось находиться в кругу людей понимающих искусство. Это привело его в журнал «Апполон», весьма далекий от академизма. Здесь в 1909 году разыгралась история с таинственной красавицей Черубиной де Габриак, придуманной Волошиным и его другом – поэтессой Е. И. Дмитриевой. История эта привела к дуэли между Волошиным и Николаем Гумилевым. Скандал оказался столь громким, что Волошину пришлось отойти от дел журнала. Не меньшим оказался и скандал, связанный с его выступлением на публичном диспуте 12 февраля 1913 года – в Москве в Политехническом музее. В январе того года душевнобольной А. Балашов изрезал ножом знаменитую картину Репина «Иван Грозный и его сын Иван», выставленную в Третьяковке. Выступая в Политехническом, Волошин пытался доказать, что главной причиной случившегося стала сама картина – некая разрушительная сила, таящаяся в ее сюжете. Это оскорбило не понявшую Волошина публику, – яростная брань обрушилась на поэта, его объявили чуть ли не Геростратом; редакции многих газет закрылись для его стихов и статей, а книжные магазины бойкотировали его книги.

Постепенно местом постоянного жительства становится для Волошина Коктебель. Сюда к нему приезжают друзья, их знакомые, наконец, совсем незнакомые люди. В Доме Волошина в разное время побывали О. Мандельштам, М. Цветаева, А. Толстой, Н. Гумилев, Е. Замятин, В. Брюсов, Андрей Белый, К. Чуковский, М. Шкапская, М. Булгаков, С. Соловьев, В. Ходасевич и многие другие. Сам Волошин стал считаться такой же достопримечательностью этого края, как музей Айвазовского и Генуэзская башня. «На прогулки мы ходили сообща, обычно под предводительством Макса, – вспоминал Николай Чуковский. – Несмотря на свою тучность, он ходил легко, быстро и неутомимо. В подпоясанной по животу рубахе, похожей на хитон, в штанах до колен, с толстыми голыми икрами коротких ног, бородатый, со шнурком в крупно-кудрявых волосах, он был похож на Посейдона. Он любил Коктебель нежной любовью и старался заразить ею каждого. Мы изнемогали, поднимаясь вслед за ним на кручи, мы не осмеливались следовать за ним по каменным карнизам над бездной, где он шагал так же уверенно, как по ровному полю. Жар солнца не смущал его, – он всегда ходил с непокрытой головой. Природа Коктебеля поразительно разнообразна – за час ходьбы можно попасть и в степи, похожие на пустыни, и в скалистые горы, и в горные дубовые леса. И всюду – море. У Макса тут каждая отдельная местность вызывала особые ассоциации – преимущественно историко-культурные. Он часто говорил, что Коктебель напоминает ему греческие острова в Эгейском море, где он бывал в молодости. В мастерской его – так он называл свой рабочий кабинет, ибо он был не только поэт, но и художник, – хранился кусок днища деревянного корабля, настолько древнего, что доски сбиты гвоздями, сделанными из бронзы, и Макс уверял, что это обломок того самого корабля, на котором аргонавт Ясон плыл за золотым руном. Он знал названия каждой горки, а если не знал, то сам выдумывал. Например, существовала долина, которая называлась Ассирия, – он уверял, что в древней Ассирии были точь-в-точь такие пейзажи. Мыс, постоянно менявший цвет, когда над ним проходили облака, он назвал Хамелеоном, – название это сохранилось до сих пор…»

Первая мировая война застала Волошина в нейтральной Швейцарии. Он попал туда буквально перед самым закрытием границ («И я, как запоздалый зверь, вошел последним внутрь ковчега…») и до января 1915 года прожил в Дорнахе, участвуя в строительстве антропософского центра – Гётенаума. Затем перебрался в Париж, и, наконец, за год до революции вернулся в Россию. Призванный в действующую армию, он написал военному министру: «Я отказываюсь быть солдатом, как Европеец, как художник, как поэт. Как Европеец, несущий в себе сознание единства и неразделимости христианской культуры, я не могу принять участия в братоубийственной и междоусобной войне. Как художник, работа которого есть созидание форм, я не могу принять участия в деле разрушения форм, и в том числе самой совершенной – храма человеческого тела. Как поэт, я не имею права поднимать меч, раз мне дано Слово, и принимать участие в раздоре, раз мой долг – понимание. Тот, кто убежден, что лучше быть убитым, чем убивать, и что лучше быть побежденным, чем победителем, т. к. поражение на физическом плане есть победа на духовном – не может быть солдатом…»

Впрочем, и в Крыму, объятом гражданской войной, Волошин не остался вне событий. В апреле 1918 года он писал А. Оболенской: «Все Черное море теперь полно транспортами, на которых скитаются и бегут самые неожиданные племена, народы, расы. Всех судьба гонит преимущественно в Феодосию. Армяне – беженцы из Трапезунда, русские солдаты из Анатолии, армянские ударники с Кавказа, румынские большевики из Констанцы, остатки Сербского легиона из Одессы. Не Феодосия, а Карфаген времен мятежа наемников…» Действительно, с января 1918 года по ноябрь 1920 года в Крыму сменилось несколько правительств: краевое правительство караима Соломона Крыма, кадета, приверженца Антанты, было изгнано Красной армией, Красную армию, в свою очередь, вытеснили Добровольческие части, затем красные вернулись.

«С Россией кончено, на последях ее мы прогалдели, проболтали, пролузгали, пропили, проплевали, замызгали на грязных площадях, распродали на улицах: не надо ль кому земли, республик, да свобод, гражданских прав? И родину народ сам выволок на гноище, как падаль… О, Господи, разверзни, расточи, пошли на нас огнь, язвы и бичи, Германцев с запада, Монгол с востока, отдай нас в рабство раз и навсегда, чтоб искупить смиренно и глубоко Иудин грех до страшного суда!».

«Я не нейтрален, – писал Волошин 12 января 1924 года журналисту Б. Талю, – я гораздо хуже: я рассматриваю буржуазию и пролетариат, белых и красных, как антиномические выявления одной сущности, гражданскую войну – как дружное сотрудничество в едином деле. Между противниками всегда провожу знак равенства…» До этого, в июне 1919 года, Волошин сообщал одному из своих друзей: «Сейчас Крым, слава Богу, занимается Добровольческой армией. Эти три страшных месяца большевистской оккупации были отчасти смягчены тем, что на этот раз вся крымская интеллигенция, оставшаяся на местах, пошла в просветительные советские учреждения, послужила буфером между большевиками и спасла Крым от окончательного разгрома…» Впрочем, Волошин в каждом противнике пытался отыскать нечто человечное. «Мне было очень любопытно беседовать и иметь дело эти дни с красногвардейцами, – писал он Сабашниковой 13 января 1918 года, – местными большевиками и погромщиками. И, в общем, у меня осталось от них благоприятное впечатление. Первоисток всего нашего хаоса это беспредельная, совершенно детская доверчивость и такая же детская вера в возможность немедленного осуществления социалистического рая, а рядом с этим, как основной порок, очень примитивная жадность. Весело смотреть, как им приятно играть в революцию: скакать, распоряжаться, спасать, карать, произносить обращения к народу, стрелять из ружей…» Он не без сожаления сообщает Оболенской: «На днях узнал, что пятеро из моих „приятелей“ красногвардейцев, что приезжали водворять большевистский строй в Коктебеле, расстреляны под Старым Крымом матросами за грабеж и убийства. А они мне обещали приехать позировать. Очень между ними хорош был „старшой“ – залихватским юно-петушиным видом, с головой немного набок и набекрень, очень он хорошо в „народном собрании“, прежде чем начать говорить, щелкал – точно бич развертывал – многосложным площадным ругательством…»

«В те дни мой дом, слепой и запустелый, хранил права убежища, как храм, и растворялся только беглецам, скрывавшимся от петли и расстрела… И красный вождь, и белый офицер, фанатики непримиримых вер, искали здесь, под кровлею поэта, убежища, защиты и совета. Я ж делал все, чтоб братьям помешать себя губить, друг друга истреблять…»

В 1922 году Волошину представилась возможность покинуть Россию, но он без раздумий отклонил эту возможность. «Там – в эмиграции меня, оказывается, ценят, – писал он К. В. Кандаурову, – всюду перепечатывают, цитируют, читают, обо мне читают лекции, называют единственным национальным поэтом, оставшимся после смерти Блока, и т. д., но мне (знаю это) надо пребыть в России до конца…»

В 1919 году вышла в Харькове последняя прижизненная книга поэта – «Демоны глухонемые». «Они проходят по земле, слепые и глухонемые, и чертят знаки огневые в распахивающейся мгле… Собою бездны озаряя, они не видят ничего, они творят, не постигая предназначенья своего… Сквозь дымный сумрак преисподней они кидают вещий луч. Их судьбы – это лик Господний, во мраке явленный из туч…»

Л. Сабанеев оставил воспоминания об одной из попыток Волошина издать в то время свои стихи в Москве. «Я, Петр Семенович Коган и бородатый, огромный Максимилиан Волошин – уже известный поэт – шествуем втроем в Кремль на свидание с Каменевым, – писал Сабанеев. – Волошин хочет прочесть Каменеву свои „контрреволюционные“ стихи и получить от него разрешение на их опубликование „на правах рукописи“. Я и Коган изображали в этом шествии Государственную Академию художественных наук, поддерживающую ходатайство. Проходили все этапы, необходимые для посетителей Кремля. Мрачные стражи деловито накалывают на штыки наши пропуски. Каменевы обитают в дворцовом флигеле направо от Троицких ворот, как и большая часть правителей. Дом старый, со сводчатыми потолками – нечто вроде гостиницы: коридор и „номера“, в него выходящие. Все, в сущности, чрезвычайно скромно. Я и раньше бывал у Ольги Давыдовны по делам ЦЕКУБУ и Дома ученых, и обстановка мне, как и П. С. Когану, хорошо знакома, но Волошин явно нервничает. Хозяева, которые были предупреждены, встречают нас очень радушно. Каменева подходит ко мне с номером парижских „Последних новостей“ и говорит: «Послушайте, что они о нас пишут!» И действительно, выясняется из статьи, что Россией управляет Каменев, а Каменевым… его жена. Они страшно довольны и потому в отличном расположении духа. Волошин мешковато представляется Каменеву и сразу приступает к чтению «контрреволюционных» стихов. Это было в высшей степени забавно созерцать со стороны. «Рекомый» глава государства внимательно слушал стихотворные поношения своего режима, которые громовым, пророческим голосом, со всеми проклятиями, в них заключенными, читает Волошин, напоминая пророка Илию, обличающего жрецов. Ольга Давыдовна нервно играет лорнеткой, сидя на маленьком диванчике, Коган и я с нетерпением ждем, чем кончится эта контрреволюция в самых недрах Кремля.

Волошин кончил. Впечатление оказалось превосходное. Лев Борисыч – большой любитель поэзии и знаток литературы. Он хвалит, с аллюром заправского литературного критика, разные детали стиха и выражений. О контрреволюционном содержании – ни слова, как будто его и нет вовсе. И потом идет к письменному столу и пишет в Госиздат записку о том же, всецело поддерживает просьбу Волошина об издании стихов «на правах рукописи». Волошин счастлив и, распрощавшись, уходит. Я и Коган остаемся: ему необходимо кое-что выяснить с Каменевым относительно своей академии. Тем временем либеральный Лев Борисыч подходит к телефону, вызывает Госиздат и, совершенно не стесняясь нашим присутствием, говорит: «К вам придет Волошин с моей запиской. Не придавайте этой записке никакого значения». Даже у искушенного в дипломатии П. С. Когана физиономия передернулась. Он мне потом говорил: «Я все время думал, что он это сделает. Но не думал, что так скоро и при нас». А счастливый Волошин уезжал к себе в Коктебель с радужными надеждами на напечатание «на правах рукописи» своих стихов…»

С 1923 года все хлопоты по Коктебелю разделяла с Волошиным его жена – Мария Степановна. «Макс сидел у окна, спиной к морю, за маленьким столиком, раскрыв перед собой большой альбом, разложив акварельные краски и кисточки, – вспоминал Н. Чуковский. – Слушая, он писал свои пейзажи, прелестные и талантливые, хотя и дилетантские. Способ его работы был удивителен, – писал он их, не глядя на натуру, сидя спиной к окну. Писал две акварели, совершенно разные, одновременно. Он макал кисточку в коричневую краску и накладывал разом все коричневые пятна сначала на левый лист альбома, где создавалась одна акварель, потом на правый лист, где создавалась вторая. Затем брал другую кисточку, макал ее в синюю краску и на оба листа накладывал синие пятна. И на обоих листах мало-помалу возникали горы, море, степь, облака – все очень похожее на Коктебель и в то же время вовсе не изображающее какую-нибудь реальную существующую часть Коктебеля…»

Новая власть, впрочем, все жестче закручивала гайки. «На душе нерадостно, – сообщал Волошин К. Добраницкому. – То, что нам лично хорошо, – не радует, потому что столько горя и несправедливости кругом, что это не только не радует, но скорее обессиливает в творческой работе…» Реже стали приезжать друзья. Местные власти пытались реквизировать дом. А 9 декабря 1929 года поэт перенес тяжелый инсульт, от последствий которого уже не оправился.

«Приехав в Коктебель (в 1932 году), – вспоминал Н. Чуковский, – я сразу узнал, что он (Волошин) очень болен. Я поспешил к нему. Макс, необычайно толстый, расползшийся, сидел в соломенном кресле. Дышал он громко. Он заговорил со мной, но слов его я не понял, – после удара он стал говорить невнятно. Одна только Марья Степановна понимала его и в течение всей нашей беседы служила нам как бы переводчиком. При всем том он был в полном сознании. Когда я сказал ему, что стихи его пойдут в „Новом мире“ (они там не появились), лицо его порозовело от радости. Снова и снова почти нечленораздельными звуками просил он меня повторить привезенную мною новость.

Через несколько дней (11 августа 1932 года) у него был второй удар, и он умер.

Он лежал в саду перед своим домом в раскрытом гробу. Гроб казался почти квадратным – так широк и толст был Макс. Лицо у него было спокойное и доброе, – седая борода покрывала грудь. Мы узнали, что он завещал похоронить себя на высоком холме над морем, откуда открывался вид на всю коктебельскую долину. Гроб поставили на телегу, возница стегнул лошадь и маленькая процессия потянулась через накаленную солнцем степь. До подножия холма было километра три, но мы сделали гораздо больший путь, так как обогнули холм кругом, – с той стороны подъем на холм был легче. И все же лошадь на холм подняться не могла, и метров двести вверх нам пришлось нести гроб на руках. Это оказалось очень трудным делом. Макс в гробу был удивительно тяжел, а мужчин среди провожающих оказалось только пятеро – Габричевский, чтец Артболевский, писатель Георгий Петрович Шторм и я. Кто был пятый – я забыл. Солнце жгло нестерпимо, и, добравшись до вершины, мы были еле живы от усталости. Зато отсюда мы увидели голубовато-лиловые горы и мысы, окаймленные белой пеной прибоя, и всю просторную, налитую воздухом впадину коктебельской долины, и далекий дом Волошиных с деревянной башенкой, и даже дельфинов, движущихся цепочкой через бухту. Знойный воздух звенел от треска цикад в сухой траве. Могильщики уже вырыли яму, гроб закрыли крышкой и опустили в светло-рыжую сухую глину. Чтец Артболевский, высокий, худой, в черном городском пиджачном костюме, прочел над могилой стихотворение Баратынского «На смерть Гёте». И мы поплелись вниз с холма…»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.