Александр Трифонович Твардовский

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Александр Трифонович Твардовский

Родился 8 (21) июня 1910 года на хуторе пустоши Столпово – на Смоленщине.

«Стихи писать начал до овладения первоначальной грамотой, – вспоминал поэт. – Хорошо помню, что первое мое стихотворение, обличающее моих сверстников, разорителей птичьих гнезд, я пытался записать, еще не зная всех букв алфавита и, конечно, не имея понятия о правилах стихосложения. Там не было ни лада, ни ряда – ничего от стиха, но я отчетливо помню, что было страстное, горячее до сердцебиения желание всего этого – и лада, и ряда, и музыки, – желание родить их на свет – и немедленно, – чувство, сопутствующее и доныне всякому новому замыслу. Что стихи можно сочинять самому, я понял в связи с тем, что гостивший у нас в голодное время летом дальний наш родственник по материнской линии, хромой гимназист, как-то прочел по просьбе отца стихи собственного сочинения „Осень“: «Листья давно облетели, и голые сучья торчат…» Строки эти, помню, потрясли меня тогда своей выразительностью – это было так просто, обыкновенные слова, которые говорятся всеми, но это были стихи, звучащие, как из книги. По-разному благосклонно и по-разному с тревогой относились мои родители к тому, что я стал сочинять стихи. Отцу, человеку очень честолюбивому, это было лестно, но из книг он знал, что писательство не сулит больших выгод, что писатели бывают и не знаменитые, безденежные, живущие на чердаках и голодающие. Мать, видя мою приверженность к таким необычным занятиям, по-своему чуяла в них некую печальную предназначенность моей судьбы и жалела меня. Лет тринадцати я как-то показал свои стихи одному молодому учителю. Ничуть не шутя, он сказал, что так теперь писать не годится: все у меня до слова понятно, а нужно, чтобы ни с какого конца нельзя было понять, что и про что в стихах написано, – таковы современные литературные требования. Он показал мне журналы с некоторыми образцами тогдашней – начала двадцатых годов – поэзии. Какое-то время я упорно добивался в своих стихах непонятности. Это долго не удавалось мне, и я пережил тогда, пожалуй, первое по времени горькое сомнение в своих способностях. Помнится, я, наконец, написал что-то уж настолько непонятное ни с какого конца, что ни одной строчки вспомнить не могу оттуда и не знаю даже, о чем там шла речь. Помню лишь факт написания чего-то такого…»

В 1923 году Твардовский пошел в среднюю школу, расположенную в селе Белый холм. Здесь он вступил в комсомол, активно писал и отправлял небольшие заметки в редакции смоленских газет. Заметки эти касались дел самых обыкновенных, но они-то и казались тогда Твардовскому самыми важными. «Таких, как я, полуголодных, без копейки в кармане молодцов, – вспоминал он, – и без меня хватало. Притащишь пять строчек в хронику о том, что на Рачевке лопнул водопровод, не успел секретарь сдать в набор, глядишь, другой волокет, что его починили. Значит, опять, подвернув штаны, носись как оголтелый по грязи, выуживая городскую новость, происшествие… Повезло мне летом. Местные газетные зубры разъехались по отпускам, и мне доверили серьезное дело – послали в район освещать один шумный по тем временам процесс… Тут меня начали печатать из номера в номер. Да еще стишок удалось тиснуть. И когда я под будущий гонорар, который мне представлялся несметным, а всего, кажется, набралось рублей двадцать, попросил у ответственного секретаря взаймы, он сказал: „Не дам. Не хочу заискивать перед твоим будущим“.

В 1926 году на совещании рабселькоров, проходившем в Смоленске, Твардовский познакомился с поэтом Михаилом Васильевичем Исаковским, а в 1927 году побывал на Первом губернском съезде пролетарских писателей. Он даже до Москвы доехал в том году, но закрепиться в столице не смог. Не смог он и оставаться и дома – из-за полного разлада с родителями. В итоге в феврале 1928 года окончательно перебрался в Смоленск.

В Смоленске работало много литературных объединений, творческих кружков, в конце 1927 года там открылся филиал РАПП – западная областная ассоциация пролетарских писателей. Много дала поэту дружба с Исаковским. Он, может быть, единственный из советских поэтов, признавался позже Твардовский, чье непосредственное влияние он всегда признавал и считал благотворным. «Когда в московском „толстом“ журнале „Октябрь“ М. А. Светлов напечатал мои стихи и кто-то где-то отметил их в критике, я заявился в Москву, – вспоминал позже Твардовский. – Но получилось примерно то же, что и в Смоленске. Меня изредка печатали, кто-то одобрял мои опыты, поддерживал ребяческие надежды, но зарабатывал я ненамного больше, чем в Смоленске, и жил по углам, койкам, слонялся по редакциям, и меня все заметнее относило куда-то в сторону от прямого и трудного пути настоящей учебы, настоящей жизни. Зимой тридцатого года я вернулся в Смоленск…»

К этому моменту родители Твардовского были раскулачены и высланы из родного села – за невыполнение индивидуального твердого задания, наложенного властями. Правда, у молодого поэта начали выходить книги. Например, поэму «Путь к социализму», вышедшую в 1930 году, оценил даже такой далекий от Твардовского поэт как Багрицкий. «Мне кажется, – писал он в отзыве для издательства „Молодая гвардия“, – что поэма Твардовского – единственное в настоящее время художественное произведение, в котором актуальная тема дана в настоящем поэтическом освещении. Абсолютная простота ее, разговорный язык, которым она написана, ритмическое разнообразие ее – все это делает поэму весьма понятной массовому читателю».

В 1932 году, после выхода в свет поэмы «Вступление» и книги прозы «Дневник председателя колхоза», Твардовский с помощью партийного работника А. Н. Локтева поступил в Смоленский педагогический институт – без приемных испытаний, но с обязательством сдать в первый год все необходимые предметы за среднюю школу. «Мне удалось в первый же год выровняться с моими однокурсниками, успешно закончить второй курс, с третьего я ушел по сложившимся обстоятельствам и доучивался уже в московском институте истории, философии и литературы, куда поступил осенью тридцать шестого года…»

В Смоленске Твардовский начал работу над поэмой «Страна Муравия». Толчком к работе послужила опубликованная в октябре 1934 года речь А. Фадеева. Твардовский записал в дневнике: «Возьмите 3-й том „Брусков“ – „Твердой поступью“, – (сказал в своей речи Фадеев). – Там есть одно место о Никите Гурьянове, середняке, который, когда организовали колхоз, не согласился идти в колхоз, запряг клячонку и поехал на телеге по всей стране искать, где нет индустриализации и коллективизации. Он ездил долго, побывал на Днепрострое, на Черноморском побережье, все искал места, где нет колхоза, нет индустрии, – не нашел. Лошаденка похудела, он сам осунулся и поседел. Оказалось, что у него нет другого пути, кроме колхозного, и он вернулся к себе в колхоз в тот самый момент, как председатель колхоза возвращался домой из какой-то командировки на аэроплане. Все это рассказано Панферовым на нескольких страничках среди другого незначительного материала. А между тем можно было бы всего остального не писать, а написать роман именно об этом мужике, последнем мелком собственнике, разъезжающем по стране в поисках угла, где нет коллективного социалистического труда, и вынужденного воротиться в свой колхоз – работать со всеми. Если ввести сюда элементы условности (как в приключениях Дон-Кихота), заставить мужика проехать на клячонке от Ледовитого океана и от Балтийского моря до Тихого океана, из главы в главу сводить его с различными народностями и национальностями, с инженерами и учеными, с аэронавигаторами и полярными исследователями, то, при хорошем выполнении, получился бы роман такой силы обобщения, который затмил бы „Дон-Кихота’, ибо превращение ста миллионов собственников в социалистов более серьезное дело, чем замена феодалов буржуазией…“

«Значение этого совета и призыва старшего писателя, – писал позже Твардовский, – было, конечно, не в том, чтобы я так-таки и вознамерился написать произведение, которое затмило бы „Дон-Кихота“. Кстати сказать, это выражение Фадеева – отголосок наивной „теории“ „догнать и перегнать классиков“, имевшей хождение в те годы в литературных кругах. Дело было просто в том, что я очень горячо воспринял возможность этого сюжета, взятого из книги одного писателя и изложенного в таком духе другим писателем, для выражения того личного жизненного материала, которым я располагал в избытке, для осуществления настоятельной потребности, одолевавшей меня тогда: рассказать, что я знаю о крестьянине и колхозе… Эта история замысла „Муравии“, на мой взгляд, имеет некоторый интерес, хотя бы как один из примеров многообразных связей и взаимовлияний в нашей советской литературе. Мною для „Страны Муравии“ был взят этот сюжетный мотив (мужик, отправляющийся на своем коне в поиски страны, где нет колхозов), хотя далеко не в том плане обширного романа-путешествия, как толковал его Фадеев. Кроме того, взято название „Страна Муравия“ – так у Панферова названа страна, которую искал Никита Гурьянов. Совпадает также имя моего героя с именем Гурьянова, фамилия же – Моргунок – это прозвище одного крестьянина, жившего в соседней деревне, приятеля моего отца…»

Успех позволил Твардовскому переехать в Москву. В 1938 году он вступил в партию, в 1939 году – был награжден орденом Ленина, а в 1941 году поэма «Страна Муравия» была удостоена Сталинской премии.

Осенью 1939 года Твардовского призвали в армию. Он участвовал в освобождении Западной Белоруссии, затем ушел в запас, но в самом скором времени его вновь призвали и он, уже в офицерском звании, как военный корреспондент, участвовал в войне с Финляндией. «Люди, с которыми за эти месяцы довелось встретиться, – писал он Исаковскому в 1940 году с финского фронта, – и все, что привелось увидеть, сделали из меня почти совсем другого человека. Красную Армию я полюбил так, как до сих пор любил только деревню, колхозы. И, между прочим, много схожего. Мне кажется, что Армия будет второй моей темой на всю жизнь…» А поэтическим итогом военных лет стала для Твардовского знаменитая книга про бойца – «Василий Теркин» (Сталинская премия 1946 года).

Книга про бойца действительно стала всенародным чтением. Отовсюду автор получал сотни, тысячи писем. В далеком Париже обратил внимание на «Василия Теркина» И. А. Бунин, редко кого хваливший. «Дорогой Николай Дмитриевич, – написал он писателю Телешову, – я только что прочитал книгу А. Твардовского и не могу удержаться – прошу тебя, если ты с ним знаком и встречаешься с ним, передать ему при случае, что я (читатель, как ты знаешь, придирчивый, требовательный) совершенно восхищен его талантом, – это поистине редкая книга: какая свобода, какая чудесная удаль, какая меткость, точность во всем, и какой необыкновенный народный, солдатский язык – ни сучка, ни задоринки, ни единого фальшивого, готового, то есть литературно-пошлого слова. Возможно, что он (Твардовский) останется автором только одной такой книги, начнет повторяться, писать хуже, но даже и это можно будет простить ему». В то же время «Василия Теркина» с огромным интересом читали люди, абсолютно неискушенные в литературе: «Начнешь читать товарищам и боишься перелистывать страницу: а ну-ка вся! Я даже рад был бы, если бы на месте иллюстраций было бы написано несколько лишних строк…»

«Теркин – кто же он такой? Скажем откровенно: просто парень сам собой он обыкновенный… Впрочем, парень хоть куда. Парень в этом роде в каждой роте есть всегда, да и в каждом взводе… И чтоб знали, чем силен, скажем откровенно: красотою наделен не был он отменной… Не высок, не то чтоб мал, но герой – героем. На Карельском воевал – за рекой Сестрою…»

«Жанровое обозначение „Книги про бойца“, на котором я остановился, – объяснял Твардовский, – не было результатом стремления просто избежать обозначения „поэма“, „повесть“ и т. п. Это совпадало с решением писать не поэму, не повесть или роман в стихах, то есть не то, что имеет свои узаконенные и в известной мере обязательные сюжетные, композиционные и иные признаки. У меня не выходили эти признаки, а нечто все-таки выходило, и это нечто я обозначил „Книгой про бойца“. Имело значение в этом выборе то особое, знакомое мне с детских лет звучание слова „книга“ в устах простого народа, которое как бы предполагает существование книги в единственном экземпляре. Если говорилось бывало, среди крестьян, что, мол, есть такая книга, а в ней то-то и то-то написано, то здесь никак не имелось в виду, что может быть другая такая же книга. Так или иначе, но слово „книга“ в этом народном смысле звучит по-особому значительно, как предмет серьезный, достоверный, безусловный. И если я думал о возможной успешной судьбе моей книги, работая над ней, то я часто представлял себе ее изданной в матерчатом мягком переплете, как издаются боевые уставы, и что она будет у солдата храниться за голенищем, за пазухой, в шапке. А в смысле ее построения я мечтал о том, чтобы ее можно было читать с любой раскрытой страницы…»

«Василий Теркин» вызвал массу подражаний. Твардовский получал рукописи, в которых были описаны: Теркин – курсант военного училища, Теркин – зенитчик ПВО, Теркин – демобилизованный, едущий на строительство Братской ГЭС, Теркин – кузнец, Теркин на целине, даже – милиционер. Некоторые из подражаний были напечатаны: в газете «На боевом посту» – «Василий Теркин в ПВО» старшего лейтенанта Е. Чумакова, в Алма-Ате – «Яша Теркин» М. Ивановой, в Харькове – «Теркин в пожарных войсках» безымянного автора. Появлялись публикации и возмущавшие Твардовского, как, скажем, вышедшая в Нью-Йорке книга С. Юрасова «Василий Теркин после войны». В книжке этой автор гадал: «Может, в лагерь посадили – нынче Теркиным нельзя… В сорок пятом, – говорили, – что на Запад подался…»

В 1947 году Твардовский был удостоен очередной Сталинской премии – за поэму «Дом у дороги». Положение поэта было теперь, как никогда, прочным, авторитетным. «Деревенский, хуторской по рождению, детству, – писал о поэте А. Кондратович, – он почти всю свою сознательную жизнь прожил в городах. С восемнадцати лет. А в Москве с двадцати шести. Но деревенское в нем чувствовалось – в поведении, в привычках, иногда чуть ли не детски наивных, странных. Он, например, очень остерегался переходить улицы. Минутами ждал, пока все до одной машины пройдут, даже там, где и движения-то особого не было, и это было странно для человека, десятилетиями жившего в Москве. По-видимому, от крестьянского детства была в нем и нелюбовь ко всему рубленному и фаршированному, любил заходить не в рестораны, а в простые кафе, столовки и всегда брал кусок мяса или вареное яйцо. Русская деревня никогда не знала рубленых бифштексов и фаршированных рыб. Любимой едой было деревенское сало. „Помню, – говорил он, – во время войны достал я большой, с килограмм, шмат сала и заявился к Алексею Толстому. Ах, до чего и хорошо мы с ним выпили под это сало“, – и весь сиял от одного воспоминания. А в застолье любил попеть, непременно попеть – и это тоже оттуда, из деревни, народная привычка; теперь что-то не слышно, чтобы интеллигенция пела за столом. А он, пока был здоров, всегда любил петь и знал всякие песни – и русские, и украинские, и белорусские, некоторые пел на свой мотив, приговаривая: „Так мой отец пел“, или „Так мать пела“, или „Так у нас пели“, и несказанно был доволен и песней, и самой возможностью спеть, излить, как говорили встарь, душу…»

С начала 1950 года по 1954 год, а затем с 1958 года по 1970 год Твардовский возглавлял журнал «Новый мир». Немало советских писателей получили известность именно в журнале Твардовского. Звездным стал одиннадцатый номер журнала за 1962 год, – благодаря повести А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Начинали в «Новом мире» или многим оказались обязанными ему – Ф. Абрамов, Б. Можаев, Ю. Трифонов, Г. Бакланов, В. Некрасов, Ч. Айтматов, В. Астафьев, В. Белов, В. Шукшин, В. Тендряков, Ю. Домбровский, Ю. Бондарев.

Казалось бы, поэту не о чем было беспокоиться, но прошлое нет-нет да напоминало о себе и в эти годы. «При уточнении биографических данных в связи с обменом партдокументов, – писал он в заявлении, поданном в ЦК КПСС, – я обратил внимание на то, что в графе „социальное происхождение“ указано, что родители мои в пооктябрьское время были кулаками. В беседе с секретарем Краснопресненского РК КПСС и в письме, адресованном бюро РК, я просил изменить обозначение „кулаки“, мотивируя эту просьбу, во-первых, несоответствием этого обозначения действительности, так как в хозяйстве моего отца, административно высланного в 1931 г. за невыполнение „твердого задания“, никогда не применялся наемный труд, и, во-вторых, тем, что это обозначение противоречит утверждению многочисленных биографических справок в печати, что я сын крестьянина-кузнеца». Одновременно с заявлением Твардовский отправил письмо на имя секретаря Смоленского обкома КПСС П. И. Доронина с просьбой выяснить этот вопрос по документам сельсовета и района, в котором проживала семья отца. Писатель В. Овечкин сообщал поэту из Смоленска: «Доронин при мне получил твое письмо. Читал его и я. Он дал указание в район, чтобы там разобрались с делом по-человечески, без формализма. И то, что ему сообщили уже из района, по-видимому, соответствует полностью изложенному тобою в письме. Ждет бумагу из района, будет звонить Фурцевой…»

«Сколько людей, – писал Кондратович, – удивлялись и даже слушали меня с недоверием, когда я говорил, с каким трудом поднимался Твардовский в любую зарубежную поездку. И какие переживания были – и все неприятные. Странно? Непонятно?… Мне тоже вначале, когда я увидел такие сборы за рубеж, это показалось странным и непонятным. Никак он не хотел ехать, и куда? – в Англию, – где никогда, кстати, до этого не был. Господи, да сколько людей хотело бы посмотреть эту Англию, а тут посылают – и упирается, все еще надеется, что командировка как-нибудь сорвется, отпадет, отменят… Сам он объяснял это так: „Быть в стране, не зная ее языка, все равно, что читать книгу с неразрезанными страницами“. Говорил и крепче: „Еще до поездки за границу я начинаю испытывать такую муку глухоты и немоты, такое безъязычие, что пропадает всякое желание ехать“. Но думается, что причина все же глубже: он ведь и в нашей стране не везде стремился побывать, хотя где же у нас может встать проблема безъязычия? Средняя Азия для него как бы не существовала: и мысли не держал съездить туда. Бывал на Кавказе, и много раз, но только в Грузии. Понятно: отдыхал в тех местах. А вот на Дальнем Востоке, хотя был там дважды, надеялся еще раз побывать. И в Якутию хотел еще раз съездить. Как-то размечтался: „Мне бы надо было Колыму посмотреть. Даже не для стихов. „За далью – даль“ я уже написал. И Камчатку… Что-то я бы оттуда для себя привез, потому что много раз в мыслях своих уже бывал там…“ Вот в чем суть: его особенно интересовало то, что он уже знал и что хотел увидеть в новых, неизвестных ему условиях, новой, неизвестной ему обстановке – русская жизнь в ее неведомых ему проявлениях, о которых он мог слышать, но сам хотел их увидеть. Имел представление, но сам желал убедиться в нем. Даже знал, но хотел еще больше знать. Именно здесь – в жизни своего народа, говорящего на понятном ему русском языке, он чувствовал свою постоянную и неисчерпаемую золотую жилу. Ограниченность ли это? Не думаю… Скорее особенность таланта, всегда писавшего только о том, что он уже хорошо знает…»

В 1961 году Твардовский был удостоен Ленинской премии за поэму «За далью – даль». А в августе 1963 года в газете «Известия» появилась сатирическая поэма Твардовского «Теркин на том свете», сразу вызвавшая весьма острые споры. Твардовский даже вынужден был объясняться: «Поэма „Теркин на том свете“ не является продолжением „Василия Теркина“, а лишь обращается к образу героя „Книги про бойца“ для решения особых задач сатиро-публицистического жанра. Всякий, кто без предубеждения прочтет поэму, увидит, что в ней в сказочно-условной форме речь идет о том, как герой попадает „на тот свет“, представляющий собою в сатирических красках те черты нашей действительности – косность, бюрократизм, формализм, – которые мешают нашему продвижению вперед и борьба с которыми – одна из задач нашей литературы, указанных Программой КПСС. – И наконец: – По сюжету поэмы Теркин, в силу самой сути своего характера, отвергает „тот свет“ и, преодолевая всяческие препятствия и трудности, выбирается оттуда, с тем, чтобы „жить ему еще сто лет“, ибо: «Там, где жизнь, ему привольно, там, где радость, он и рад, там, где боль, ему и больно, там, где битва, он – солдат».

«Непохожее для людей из народа, – всегда был уверен Твардовский, – уже не искусство, поэтому всякое искажение натуры и воспринимается ими прежде всего как не искусство. Помню, в детстве я нашел в кустах на болоте огромную роскошную книгу в красном сафьяновом переплете, с золотым обрезом. Много лет спустя я сообразил, что это была поэма Мильтона „Потерянный и возвращенный рай“ на французском языке. Книга была, конечно, брошена кем-то после разгрома ближайшей к нам Лиховской усадьбы. Читать я ее не мог, а вот рисунки, прекрасные рисунки Доре произвели на меня сильное впечатление. Такое сильное, что я, рискуя сломать шею, много раз летал с балки пуни на сено вниз головой, развернув локти врозь, точно так, как это делали черти у Доре, когда их низвергали с небес в преисподнюю. Но был там один рисунок, который и тогда вызывал у меня чувство неловкости: на одной из картинок полуголый лысый старик (должно быть, Ной) что-то пилил обыкновенной одноручной пилой. И держал он эту пилу за верхний угол станка. Мне, ребенку, было ясно, что так он и одного раза не сможет двинуть пилой. Как же художник мог нарисовать?… Это меня просто угнетало, потому что было так непохоже на то, как держал пилу отец, другие взрослые… И помню, я даже жалел художника, что он не видел, как по-настоящему держат пилу, и оттого неверно нарисовал… Наверное, с той поры я и понял, что самое опасное в искусстве – это вранье…»

В 1967 году Твардовский был удостоен Государственной премии СССР – за книгу «Из лирики этих лет». Секретарь правления Союза писателей СССР с 1950 по 1954, затем с 1959 по 1971 годы. Участвовал в работе трех съездов КПСС, в 1961 году выдвигался кандидатом в члены ЦК. Творческие планы Твардовского были обширны, но, к сожалению, здоровье его было подорвано прожитыми годами, болезнью и злоупотреблением алкоголя – вечной беды русских писателей.

Умер 18 декабря 1971 года на дачном поселке близ Красной Пахры.

Похоронен в Москве.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.