Глава пятая Дуэльный ритуал

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава пятая

Дуэльный ритуал

Оскорбление и его формы. Возможность извинения. Формальный вызов. Картель. Составление условий поединка. Время проведения дуэли, отсрочки, поведение соперников перед поединком. Место проведения дуэли. Дуэльное оружие: шпаги, пистолеты, другие виды оружия. Поединок: одежда, поведение соперников и секундантов во время боя. Фехтовальные дуэли и дуэли на пистолетах. Фальсифицированные дуэли. Квазидуэльные формы. Окончание дела чести

ПРИЛОЖЕНИЯ: М. С. Лунин. Ф. А. Уваров. Князь Ф. Ф. Гагарин

Дело чести начинается с оскорбления. Мы уже говорили о том, что дуэль – это ритуал разрешения и прекращения конфликтов, угрожающих личной чести дворянина. Именно при помощи оскорбления дворянин объявлял, что ссора перешла границы допустимого между благородными людьми. И делал он это в форме абсолютного отрицания чести соперника.

Рассмотрим основные варианты оскорблений. Традиционно принято различать два вида: словесное оскорбление и оскорбление действием.

Наиболее распространенным словесным оскорблением, не имеющим дополнительных оттенков (и в этом отношении нейтральным), было «подлец». Это слово совмещало этическое и сословное значения: подлый – не только бесчестный, но и, независимо от морали, относящийся к низшим, «подлым» сословиям. Примерно такое же значение имело и слово «хам», но оно было осложнено библейской традицией (как известно, Хам был одним из трех сыновей Ноя, грубо насмеявшимся над своим отцом) и противопоставлялось скорее культуре, чем чести (как, например, в позднейшей статье Д. С. Мережковского «Грядущий Хам»). Слово «негодяй», наоборот, несло в первую очередь нравственную оценку, практически без сословных оттенков.

Также очень распространенными были оскорбления «трус» (особенно в офицерской среде) и «лжец». Они отрицали качества, безусловно необходимые благородному человеку, лежащие в основе дворянского кодекса чести.

В этих формулах оскорбления на первом месте стоит содержание. Не менее оскорбительной могла быть и форма, когда намек на безотносительный к дворянской чести недостаток выражался резко и безапелляционно или сопровождался насмешкой. Например, молодость не была признаком, недостойным дворянина, но слова «мальчишка» и тем более «молокосос» – это однозначно оскорбления. Точно так же особая интеллектуальная глубина или образованность не считалась непременным качеством благородного человека, но сказать дворянину, что он «глупец», «дурак», «невежа», значило грубо оскорбить его достоинство.

Не обязательно было непосредственно обращать к дворянину оскорбления. В зависимости от контекста и манеры речи говорящего оскорбление могло быть выражено в иносказательной конструкции, намек мог быть тонок и остроумен, но само присутствие оскорбительного слова заставляло искать адресата, и обычно найти его не составляло особого труда. Даже если возникали сомнения, присутствующие вправе были потребовать объяснений, потому что бросаться подобными словами на ветер непозволительно.

В известной степени здесь можно провести аналогию с нецензурными выражениями. Они табуированы не потому, что обозначают какие-то неприличные понятия или явления, – у нас есть и медицинские, и бытовые заменители-синонимы. Они неприличны, потому что мы привыкли считать их неприличными (как это произошло – другой вопрос). А поскольку запрет на употребление этих слов в обычной речи очень силен, то они в значительной степени утрачивают свое лексическое значение за счет усиления значения функционального и иногда сближаются с местоимениями и служебными частями речи, свободно заменяя их.

Вот эти особенности табуированной лексики распространялись и на ритуальные формы оскорбления в общении благородных людей. «Подлец» и «негодяй» были оскорблениями потому, что они оскорбляли, а не потому, что обозначали нечто конкретное. В этом смысле все подобные слова являлись синонимами; было не так уж важно, как назвать противника – трусом, лжецом или мальчишкой.

Огромное значение в оскорблении имели экстралингвистические факторы: поза, жестикуляция, а также интонация, повышенный голос, особенности произношения. Совокупность этих показателей четко читалась всеми дворянами, и когда они говорили о «подобном тоне», «оскорбительном тоне», «выговорах» – они имели в виду вполне конкретный тон. Этим тоном произносилась одна из тех ритуальных оскорбительных формул, о которых мы говорили выше. Но таким же тоном можно было сказать и другие слова, которые в ситуации доверительной дружеской беседы были бы вполне уместны, но в качестве выговора – оскорбительны.

Названные виды оскорбления – при помощи оскорбительных формул или интонации – можно назвать прямыми словесными оскорблениями. Но бывали и косвенные словесные оскорбления, когда в общении с дворянином употреблялся язык «низкий», «неблагородный». С дворянином нельзя говорить как с денщиком, ему нельзя «тыкать» (за исключением некоторых строго регламентированных ситуаций) – это оскорбительно и немедленно приводит к дуэли. Столь же недозволительна насмешка над дворянином. Конечно, в приятельском кругу одни нравы, на балу другие, в официальной обстановке третьи; одна и та же шутка может восприниматься совершенно по-разному. Достаточно часто грубоватые шутки становились причиной поединков.

Косвенные словесные оскорбления не обладали чрезвычайно необходимым качеством – однозначностью. Поэтому очень часто они дублировались в прямой форме. Столь же часто в ответ на дерзкую насмешку, как отзыв в ответ на пароль, раздавалось однозначное короткое оскорбление, упрощавшее ситуацию и уничтожавшее возможность двоякого толкования.

Начальник и подчиненные. С рисунка П. А. Федотова. 1840-е

Оскорбление действием было более жестким по сравнению со словесным. Формально все оскорбления действием сводятся к обращению с соперником как с неблагородным человеком, которого позволительно ударить кулаком или палкой. Вместе с тем это ритуальное действие, и оно должно быть в первую очередь знаком удара, а не самим ударом. Чем больше степень условности, расстояние между обозначаемым физическим действием и знаком, тем сильнее проявляется ритуальное значение. При этом сам по себе удар кулаком мог даже и не восприниматься как оскорбление. В определенных случаях дворяне позволяли себе поучаствовать в кулачном бою или даже устроить кабацкий дебош с дракой. Конечно же, в подобной ситуации удар не был оскорблением.

Самое распространенное оскорбление действием – пощечина. Пощечина, в отличие от удара, собственно, и была знаком оскорбления, и это подчеркивалось тем, что она наносилась открытой ладонью. Требовался даже определенный навык, чтобы правильно дать пощечину. Однако в большинстве случаев общий контекст ситуации не допускал двусмысленности. Вот Шатов в «Бесах» Ф. М. Достоевского дает пощечину Ставрогину: «Шатов и ударил-то по-особенному, вовсе не так, как обыкновенно принято давать пощечины (если только можно так выразиться), не ладонью, а всем кулаком, а кулак у него был большой, веский, костлявый, с рыжим пухом и веснушками. Если б удар пришелся по носу, то раздробил бы нос. Но пришелся он по щеке, задев левый край губы и верхних зубов, из которых тотчас же потекла кровь». Шатов не драчун и не боксер, он просто не умеет дать пощечины как надо – ведь он же бывший ставрогинский крепостной (что будто бы и сделает впоследствии невозможной дуэль между героями романа), у него и рука-то к этому не приспособлена. Умение изящно дать пощечину, не превращая ритуального жеста в мордобой, воспитывалось в дворянине наравне с умением подать даме руку или щегольски отдать честь командиру, наравне с общей свободой и естественностью движений и жестов, осанкой и походкой.

Еще в большей степени знаковый смысл проявлялся при ударе перчаткой. К традиционному рыцарскому значению этого жеста в дворянское время добавился еще дополнительный унизительный оттенок: ударить перчаткой – значит показать нежелание «марать руки». Перчатку можно было и бросить, но эта привычная для рыцарских отношений форма оскорбления-вызова была уж слишком изысканной и оставалась чаще всего метафорой, если, конечно, перчатка не была брошена в лицо.

Оскорблением был удар любым предметом. Наиболее часто для этого пользовались тростью, стеком, дорожной палкой. Унизительность того, что на дворянина, как на нерасторопного слугу или собаку, подняли палку, делала такое оскорбление очень чувствительным.

Брошенный предмет также означал оскорбление действием, независимо от того, попал ли этот предмет в оскорбленного. В реальной жизни такие оскорбления наносились нечасто – из опасения превратить оскорбление в драку и размозжить противнику голову тяжелым медным шандалом. В литературе же именно брошенный подсвечник стал устойчивым штампом. В пушкинском «Выстреле» во время ссоры за карточным столом «офицер, разгоряченный вином, игрою и смехом товарищей, почел себя жестоко обиженным и, в бешенстве схватив со стола медный шандал, пустил его в Сильвио, который едва успел отклониться от удара».

Почти через полтора века эта сцена отозвалась неожиданным эхом в повести Ю. О. Домбровского «Державин»: «Державин с неудовольствием вспомнил, что познакомил их Максимов во время одной из чересчур уж пьяных и откровенных попоек. Тогда этот офицер метал талию и все время подмигивал Максимову, который проигрался и был сильно не в духе. В конце игры вспыхнула ссора, и офицер четким, заученным движением схватился за подсвечник». В данном случае «заученность» напоминает нам не о реальной дуэльной практике, а о литературе, и в первую очередь о пушкинском Сильвио.

Все перечисленные действия были оскорбительны не только тогда, когда они реально совершены. Замахнуться на дворянина – рукой, тростью, чубуком – тоже оскорбление. Даже и замахиваться не обязательно – достаточно «многозначительно» поигрывать палкой или просто схватиться за лежащую рядом трость.

Оскорблением являются не только слова или действия – оскорбительна и угроза, намек, даже просто упоминание о бесчестии в связи с тем или иным человеком. Самого косвенного сопряжения в речи знака оскорбления с именем благородного человека достаточно для того, чтобы заработал механизм дела чести.

Конечно же, бывали случаи, когда оскорбление наносилось неосознанно. Барин, привыкший командовать дворней при помощи тычков и затрещин; юнец, не умеющий себя вести; гуляка, напившийся до потери контроля за своими действиями, могли и не понимать, что те или иные слова, жесты, поступки оскорбительны. В этом случае оскорбленный обычно формально объявлял, что считает свою честь затронутой. О дуэли было не принято говорить вслух, публично, поэтому сложились устойчивые иносказательные формулировки: «Дело не может так окончиться» или «Вы мне ответите за ваши слова». Часто это сопровождалось ответным оскорблением.

Очень любопытным вариантом такого ответного оскорбления было требование извинений, часто на унизительных условиях. Вот, например, встреча двух секундантов в повести В. Ф. Одоевского «Свидетель»: «Дома ожидал меня секундант Вецкого. Он объявил мне, что ему поручено не соглашаться ни на какие миролюбивые предложения, кроме одного, чтобы брат мой согласился перед всеми офицерами полка принести извинение Вецкому. Не знаю, как ныне, а тогда такое условие казалось совершенно невозможным». Мечин в «Вечере на бивуаке» А. А. Бестужева-Марлинского требует от обидчика его дамы извинений на коленях. Естественно, это только обострило ссору и привело к скорейшей развязке.

А вот какая история рассказана в «Сборнике биографий кавалергардов»: «Петр Васильевич Шереметев, например, не выносил *** <…>. Раз после таких придирок со стороны Шереметева он же вызвал *** на дуэль, который, не приняв вызова, сообщил об этом некоторым офицерам, а последние стали просить Бобоедова „уговорить Шереметева прекратить эту историю“. Бобоедову удалось уговорить Шереметева. „Ну так пусть же он просит у меня извинения в присутствии офицеров“, – объявил Шереметев. *** решился извиниться, и все офицеры собрались в дежурной комнате. „Если вы, Петр Васильевич, считаете себя оскорбленным мною, то я прошу извинения, хотя виновным себя не считаю“, – сказал ***. Шереметев слушал, развалившись на диване. „На, целуй мою руку“, – произнес он, важно протягивая ее для поцелуя. *** ничего не ответил и оставил это без последствий.

В. Ф. Одоевский. Литография с портрета К. А. Горбунова. 1840-е

„Ну разве не …? – говаривал Шереметев Бобоедову. – Плюй ему в рожу, – он только оботрется!“» [165, с. 324].

Отношение к извинению вообще чрезвычайно интересно. Дворянин воспринимал жизнь как необратимую последовательность событий. Человека ведут по жизни не только его желание и воля, но и судьба, рок, Провидение. Поэтому он не вполне властен над своими поступками и словами, он не в силах их вернуть, отменить, взять назад. Что сделано, то сделано, такова судьба. Поэтому извиняться в теперешнем смысле слова дворянин не может. Одним и тем же словом «извинение» обозначались два принципиально различных действия.

Извиниться – значит объясниться. Если слова или поступок дворянина оказались неправильно понятыми, он имеет право объяснить их, доказав, что изначально в его действиях не содержалось ничего оскорбительного или недостойного. Такое объяснение в некоторых случаях исчерпывало недоразумение (например, если человек из-за плохого знания языка неправильно выразился и т. п.), но ни к чему не обязывало обе стороны. Оскорбленный был вправе настаивать на том, что его соперник, пусть не желая того, нанес ущерб чести и теперь она может быть подтверждена не иначе как на дуэли. Невольный же оскорбитель должен был, объяснив свою оплошность, предоставить оппоненту право требовать или не требовать удовлетворения. Надо сказать, что такое объяснение, даже если в основе ссоры лежало недоразумение, далеко не всегда отменяло необходимость дуэли. Серьезное оскорбление, тем более нанесенное публично, могло быть смыто только поединком, даже если нанесено было неумышленно. В этом случае именно поединок становился настоящим извинением.

Извинения-объяснения, даже если они приносились с глазу на глаз, должны были быть обнародованы. Обычно соперники специально обращались к секундантам или свидетелям. Вот как описывает такую ситуацию А. А. Бестужев-Марлинский в повести «Испытание»:

«– Господин майор! Я прошу у вас извинения в своей горячности; очень сожалею о том, что вчерась произошло между нами, и если вы довольны этим объяснением, то сочту большою честью возврат вашей дружбы.

Стрелинский <…> очень вежливо, однако ж очень охотно протянул руку Гремину.

– Тому легко примирение, – сказал он, – кто сам имеет нужду в прощении, – и друзья обнялись снова друзьями.

– Господа секунданты! Скажите по совести, не имеем ли мы в чем-нибудь укорять себя, как благородные люди и офицеры? – сказал Гремин.

– Никогда и никто не усомнится в вашей храбрости, – отвечал гвардеец, обнимая князя.

– Признаваться в своих ошибках есть высшее мужество, – возразил артиллерист, сжимая руку майора».

А. А. Бестужев (Марлинский). С акварели Н. А. Бестужева. 1828

Слово «извинение» достаточно часто употреблялось и в значении «повиниться», «попросить прощения». Это означало, что человек, совершив проступок, «приносил повинную голову», отдавал себя на суд и был готов понести наказание. Для дворянина такое поведение недопустимо; он отвечает только перед Богом и своей честью. Даже государь вправе его лишить дворянского достоинства, жизни – но не может заставить пойти против чести. Человек, отдающий себя на милость другого, тем самым унижает себя, ставит на одну ступень с несвободными сословиями, с недееспособными людьми. Как говорил Николай Ростов: «Господа, все сделаю, никто от меня слова не услышит… но извиниться не могу, ей-богу, не могу, как хотите! Как я буду извиняться, точно маленький, прощенья просить?»

Такое поведение в принципе сходно с покаянием в грехах, когда человек испрашивает прощения как милости. В культурной среде, ориентирующейся на патриархальность, такое бытовое покаяние было вполне уместно. Приведем любопытный эпизод из «Записок» Екатерины II, относящийся ко времени правления Елизаветы, когда Екатерина была еще великой княгиней, женой молодого наследника престола (будущего Петра III). Однажды императрица сурово отчитала наследника и его жену за какую-то провинность, оборвав на полуслове возможные оправдания, и удалилась «вся красная и с сверкающими глазами». «Когда Великий Князь ушел к себе, ко мне явилась мадам Крузе и сказала: надо сказать правду, Императрица нынче поступила как настоящая мать. <…> Она продолжала: мать гневается и бранится на детей своих, и потом гнев проходит. Вам обоим стоило сказать ей: „Виноваты, матушка“, и вы бы ее обезоружили. <…> Что же касается до меня, то слова „виноваты, матушка“ как средство смягчить гнев Императрицы, остались у меня в голове, и потом я при случае с успехом воспользовалась ими» [74, с. 41–42]. Екатерина, немка, вживающаяся в «русскую душу», естественно, видит в патриархальных отношениях («они же посконные, домотканые и кондовые» – как шутил Остап Бендер) самую очевидную возможность адаптации.

Такое патриархальное «вручение себя» (термин Ю. М. Лотмана, введенный им в статье «„Договор“ и „вручение себя“ как архетипические модели культуры») обычно сопровождалось ритуальным самоуничижением – преклонением колен, поклонами, словесными формулами типа «раб», «холоп», «челом бью» и т. п.

Для дворянина в благородном обществе и перед равным ему такое самоуничижение было недопустимо, воспринималось как низость. А. О. Имберг рассказал историю о том, как некий русский офицер, стоя в карауле, «напился жестоко» и набуянил. Князь Н. Г. Репнин, командовавший нашими войсками в Саксонии (дело было в Дрездене в 1814 году), приказал отдать его под суд. «Дело вышло плохо, и, желая поправить, но не умея, еще более испортили. Этого несчастного, в то самое время, когда был прием у князя и, разумеется, были и саксонцы, впустили еще полупьяного, и он начал просить прощения, кланяясь в ноги. Тут вышел уже князь из себя. Подлый этот поступок русского офицера в глазах иностранцев до того его рассердил, что суд был над ним произнесен: лишить чинов и в солдаты» [84, стб. 388].

Таким образом, извинение-объяснение обычно не препятствовало дуэли; извинение-покаяние унижало дворянина, а требование его – оскорбляло.

Итак, смысл оскорбления заключается в ритуальном приравнивании противника к неблагородному, не обладающему честью человеку. Но вместе с тем, как мы уже говорили, оскорбление является первым этапом дуэльного ритуала. Дуэль же возможна только между благородными людьми, равно обладающими честью. Следовательно, оскорбление становится актом признания благородства, правоспособности в деле чести. Здесь уместно привести слова Пелэма, героя одноименного романа Э.-Дж. Бульвер-Литтона, объясняющего друзьям пощечину и последовавшую за ней дуэль с неким лавочником: «…Ударив того лавочника, я тем самым поставил себя на одну доску с ним; я сделал это, чтобы оскорбить его, но я был вправе так поступить еще и ради того, чтобы предоставить ему единственное возмещение, которое было в моей власти» [21, с. 87].

Поэтому в ситуации дела чести общение между соперниками должно быть подчеркнуто этикетным. Приятели, бывшие раньше на «ты», переходили на «вы», а уже потом, в рамках этого официального общения, могло появиться оскорбительное «ты». Оскорбление – это не брань, не сквернословие. Оно действенно именно тем, что выделяется на фоне подчеркнутой вежливости, оно сильно именно контрастом с предшествующим и последующим официальным тоном. Очень существенным было, чтобы оскорбление оставалось ритуальным обозначением бесчестия, но не превратилось в бесчестие реальное. Если это произойдет, то бесчестие равно ложится и на оскорбленного, и на запальчивого оскорбителя, причем на последнего чаще всего в большей степени. А. Н. Вульф, приятель Пушкина, офицер, в прошлом дерптский бурш, в своем дневнике записал такую историю: «…Один офицер (Боярский) застрелил также своего полка казначея Кагадеева за то, что тот, наделав ему грубостей, дал щелчок в нос. Мне кажется проступок Боярского весьма простительным и гораздо рассудительнее дуэли; с человеком, который унизил себя до того, что позволил себе делать обиды равному себе, с которыми сопряжено так называемое бесчестие, нельзя иметь поединка, и обиженный вправе убить его как собаку» [39, с. 245–246].

Граница между оскорблением и бесчестием часто была очень условной. Для бретера оскорбление могло стать самоцелью, бретеры соревновались в изощренности, бравировали «зверством» своих выходок. Для массового сознания бретер – это грубиян, который «привязывается и оскорбляет из удовольствия оскорбить». Так говорили о Ставрогине, герое «Бесов» Ф. М. Достоевского. Ставрогин подтвердил эти слухи, сначала поцеловав публично жену Липутина, а затем схватив за нос и протащив несколько шагов по комнате Гаганова (почтенный старик любил приговаривать: «Нет-с, меня не проведут за нос!»). Эту свою выходку он завершил тем, что столь же оскорбительно извинился:

«– Вы, конечно, извините… Я, право, не знаю, как мне вдруг захотелось… глупость…

Небрежность извинения равнялась новому оскорблению. Крик поднялся еще пуще».

Ставрогин, конечно, не бретер, но эти его выходки вполне можно поставить в один ряд с бретерскими. Вот, например, что рассказывали о Михаиле Шумском, внебрачном сыне всесильного Аракчеева: «…пьяный он пришел в театр, в кресла; принес с собой взрезанный арбуз, рукою вырывал мякоть и ел. Перед ним сидел плешивый купец. Опорожнивши арбуз от мякоти, Шумский нахлобучил его на голову купца и на весь театр сказал: „Старичок! Вот тебе паричок!“ Купец ошеломел» [15, с. 184].

Итак, мы видим, что оскорбление и бесчестие могут быть формально очень схожими: это чаще всего действие, направленное на мундир (обозначающий «честь мундира») или лицо (обозначающее «личную честь»; вспомним обещание Ф. И. Толстого «обратиться к лицу» неаккуратного должника[40]). Отличие – в ритуальности оскорбления, его причастности к дуэльному ритуалу. Если человек оскорбляет, обижает, унижает кого-либо не для того, чтобы затем дать благородное удовлетворение, – это уже бесчестие. Можно сказать еще короче: бесчестие – это оскорбление, за которым не последовала дуэль.

МИХАИЛ СЕРГЕЕВИЧ ЛУНИН

(1787?–1845)

Лунин умен, но нрава сварливого (bretteur).

Н. Н. Муравьев

М. С. Лунин участвовал в нескольких походах, воевал храбро и умно, дослужился до чина гвардии ротмистра. Отечественную войну закончил в покоренном Париже, но вскоре вынужден был оставить службу (вероятно, по материальным соображениям, после ссоры со скупым и взбалмошным отцом); снова посетил Париж, где зарабатывал на жизнь уроками французского (!) языка. Вернувшись на родину после смерти отца, Лунин несколько лет прожил в Петербурге, в это время он активно участвовал в деятельности декабристских организаций (при этом хладнокровно рассуждал о свободе, революции, бунте, цареубийстве, подтрунивая над теоретиками, которые предлагают «наперед энциклопедию написать, а потом и к революции приступить»). В январе 1822 года он вновь вступил в службу – в Польский уланский полк – и до самого ареста в 1826 году служил в Варшаве.

Лунин был любим товарищами за смелость, готовность пойти на риск, за безукоризненную честность и тонкий ум. Цесаревич Константин Павлович, весьма уважавший воинскую удаль, ценил Лунина и, по воспоминаниям, пытался выгородить любимца, когда в 1826 году в Варшаву пришел приказ арестовать его и доставить в Петербург; он даже отпустил Лунина напоследок поохотиться на медведей. Подполковника-бунтовщика отвезли в столицу, ко двору нового императора, который, в отличие от своего старшего брата, законопослушание и субординацию ценил намного выше ума, благородства и независимости суждений.

М. С. Лунин. С рисунка П. Ф. Соколова. 1822 (?)

«Лунин… беспрерывно школьничал; редкий день проходил без его проказ. <…> Молодежь потешалась, а Лунин час от часу все более входил в роль искателя приключений. Само собою разумеется, не всегда держал он себя в пределах умеренности, и ему приходилось за это лично разделываться; Лунин и такие случаи включил в репертуар своих проказ» [186, с. 1035].

«Якушкин… вспомнил и тут же рассказал случай с их товарищем – декабристом Луниным. <…> Лунин был гвардейским офицером и стоял летом с своим полком около Петергофа; лето было жаркое, и офицеры и солдаты в свободное время с великим наслаждением освежались купаньем в заливе; начальствовавший генерал-немец неожиданно приказом запретил под строгим наказанием купаться впредь на том основании, что купанья эти происходят вблизи проезжей дороги и тем оскорбляют приличие; тогда Лунин, зная, когда генерал будет проезжать по дороге, за несколько минут перед этим залез в воду в полной форме, в кивере, мундире и ботфортах, так что генерал еще издали мог увидать странное зрелище барахтающегося в воде офицера, а когда поравнялся, Лунин быстро вскочил на ноги, тут же в воде вытянулся и почтительно отдал ему честь. Озадаченный генерал подозвал офицера к себе, узнал в нем Лунина, любимца великих князей и одного из блестящих гвардейцев, и с удивлением спросил: „Что вы тут делаете?“ – „Купаюсь, – ответил Лунин, – а чтобы не нарушить предписание вашего превосходительства, стараюсь делать это в самой приличной форме“. Конец рассказа не помню, даже, может быть, Якушкин его и не досказал, но и в приведенном виде анекдот тот достаточно характеристичен для Лунина, которого беспокойный дух не могла угомонить и ссылка в Сибирь; за свои протесты он был отделен от товарищей и отправлен с жандармами в Акатуевский завод, где через непродолжительное время и умер в совершенном одиночестве» [7, с. 80–81].

«Однажды… Цесаревич догнал на походе полк, в котором служил Лунин (кажется, кавалергардский). Великий князь, ехавший перед тем спокойно, вдруг поскакал налетом (в галоп) к полку, сорвал с полковника и бросил на землю шапку, наговорил разных разностей и ускакал. Полковник ехал в шапке по нездоровью и потому, считая себя обиженным, объявил офицерам, что не может доле оставаться в службе. Офицеры всего полка признали поступок с полковником оскорбительным для всех и подали к Депрерадовичу общую просьбу об отставке; Депрерадович тоже пристал к ним. Когда донесено было о том Цесаревичу, он назначил на дневке смотр полку, лично объявил при том офицерам, что отставка в такое время невозможна и была бы преступлением, но что он, вполне сознавая себя виноватым в напрасной, по своей горячности, обиде достойного полковника, просит у него и у всех офицеров извинения; а если, прибавил, кто останется этим недоволен, то готов дать личное удовлетворение. Обиженный полковник и офицеры стали выражать, что они удовлетворены и оставляют намерение свое об отставке. В это время выходит вперед офицер лет 19–20 и говорит: „Ваше Высочество изволили сейчас предложить личное удовлетворение. Позвольте мне воспользоваться такою высокою честью“. – „Ну, ты, брат, для того слишком еще молод!“ – ответил с улыбкою великий князь Лунину (это был он)[41]» [186, с. 1034–1035].

М. С. Лунин. Рисунок А. С. Пушкина. 1820-е

«Когда не с кем было драться, Лунин подходил к какому-нибудь незнакомому офицеру и начинал речь: „M<onsieu>r! Vous avez dit, que…“ – „M<onsieu>r,– отвечал тот, – je n’ai rien dit“. —„Comment? Vous soutenez donc, que j’ai menti! Je vous prie de me le prouver en ?changeant avec moi une paire de balles“»[42] [62, с. 128].

«К этому же времени относится и дуэль Лунина с А. Ф. Орловым. Лунин был товарищ и по службе, и по великосветскому кругу Орлову, Левашову, отчасти Чернышову и пр. и был даже в приятельских отношениях с обоими Орловыми. Однажды, при одном политическом разговоре, в довольно многочисленном обществе, Лунин услыхал, что Орлов, высказав свое мнение, прибавил, что всякий честный человек не может и думать иначе. Услышав подобное выражение, Лунин, хотя разговор шел не с ним, а с другим, сказал Орлову:

– Послушай, однако же, А<лексей Федорович>! ты, конечно, обмолвился, употребляя такое резкое выражение; советую тебе взять его назад; скажу тебе, что можно быть вполне честным человеком и, однако, иметь совершенно иное мнение. Я даже знаю сам многих честных людей, которых мнение нисколько не согласно с твоим. Желаю думать, что ты просто увлекся горячностью спора.

– Что же, ты меня провокируешь, что ли? – сказал Орлов.

– Я не бретер и не ищу никого провокировать, – отвечал Лунин, – но если ты мои слова принимаешь за вызов, я не отказываюсь от него, если ты не откажешься от твоих слов!

А. Ф. Орлов. С портрета работы Ф. Крюгера. 1851

Следствием этого и была дуэль; положено было стреляться до трех раз, сближая каждый раз расстояние. Все знали, что Лунин был отличный стрелок. Первым выстрелом Орлов разнес перо на шляпе Лунина; Лунин выстрелил в воздух; Орлов еще более разгорячился и закричал: „Что ж это ты! смеешься, что ли, надо мною?“ – подошел ближе и, долго прицеливаясь, вторым выстрелом сбил эполет у Лунина, Лунин вторично выстрелил на воздух, тогда как не только он, но и плохой стрелок, если бы действовал только хладнокровно, а не горячился, как Орлов, мог бы убить Орлова на таком коротком расстоянии. Тут Орлов опомнился и, бросив свой пистолет, кинулся Лунину на шею» [78, с. 142–143].

«Я помянул о его бесстрашии, хотя слово это не вполне выражает то свойство души, которым наделила его природа. В нем проявлялась та особенность, что ощущение опасности было для него наслаждением. Например, походом в 1812 г<оду> он в своем кавалергардском белом колете слезал с коня, брал солдатское ружье и из одного удовольствия становился в цепь застрельщиков. Много шума наделал в свое время странный поединок его с Алексеем Федоровичем Орловым. В Стрельне стояла лагерем 1-я гвардейская кирасирская бригада. Офицеры кавалергардского и конногвардейского полков по какому-то случаю обедали за общим столом. Кто-то из молодежи заметил шуткой Михаилу Сергеевичу, что А. Ф. Орлов ни с кем еще не дрался на дуэли. Лунин тотчас же предложил Орлову доставить ему случай испытать новое для него ощущение. А<лексей> Ф<едорович> был в числе молодых офицеров, отличавшихся степенным поведением, и дорожил мнением о нем начальства; но от вызова, хотя и шутливой формой прикрытого, нельзя было отказаться. Орлов досадовал. Лунин сохранял свою беспечную веселость и, как испытанный в поединках, наставлял своего противника и проповедовал ему хладнокровие. А. Ф. Орлов дал промах. М<ихаил> С<ергеевич> выстрелил на воздух, предлагая Алексею Федоровичу попытаться другой раз, поощряя и обнадеживая его, указывая притом прицелиться то выше, то ниже. Вторая пуля прострелила М<ихаилу> С<ергеевичу> шляпу; он опять выстрелил на воздух, продолжая шутить и ручаясь за полный успех при третьем выстреле. Тут Михаил Федорович Орлов, секундант своего брата, уговорил его прекратить неравный бой с человеком безоружным, чтобы не запятнать совести убийством» [34, с. 291].

«Однажды кто-то напомнил Лунину, что он никогда не дрался с Алексеем Федоровичем Орловым. Он подошел к нему и просил сделать честь променять с ним пару пуль. Ор<лов> принял вызов. Дрались очень часто в манеже, который можно было нанять; первый выстрел был Ор<лова>, который сорвал у Л<унина> левый эполет. Л<унин> сначала было хотел также целить не для шутки, но потом сказал: „Ведь Ал<ексей> Фед<орович> такой добрый человек, что жаль его“ – и выстрелил на воздух. Ор<лов> обиделся и снова стал целить; Л<унин> кричал ему: „Vous me manqueres de nouveau, en me visant de cette mani?re[43]. Правее, немного пониже! Право, дадите промах! Не так! Не так!“ – Ор<лов> выстрелил, пуля пробила шляпу Л<унина>. „Ведь я говорил вам, – воскликнул Л<унин>, смеясь, – что вы промахнетесь! А я все-таки не хочу стрелять в вас!“– и он выстрелил на воздух. О<рлов>, рассерженный, хотел, чтобы снова заряжали, но их розняли» [62, с. 127–128].

«В замковую церковь Лунин чаще всего приезжал, что называется, к шапошному разбору, и приход его нередко вызывал замечание, что он уже после завтрака, к чему подавало повод и самое выражение лица, невольно возбуждавшее мысль, что Лунин не чуждался удобств жизни» [186, с. 1026].

«Лунин в 1805 году был уже офицером. Он был отчаянный бретер и на каждой дуэли непременно был ранен, так что тело его было похоже на решето; но в сражениях, где он также был невозмутимо храбр и отчаянно отважен, он не получил ни одной раны. Он служил одно время в кавалергардах и в сражениях, когда его полк был в бездействии, вмешивался в толпу стрелков в своем белом колете» [62, с. 127–128].

«Лунин… постоянно что-то писал и однажды прочел мне заготовленное им к главнокомандующему письмо, в котором, изъявляя желание принести себя на жертву отечеству, просил, чтобы его послали парламентером к Наполеону с тем, чтобы, подавая бумаги императору французов, всадить ему в бок кинжал. Он даже показал мне кривой кинжал, который у него на этот предмет хранился под изголовьем. Лунин точно бы сделал это, если б его послали; но, думаю, не из любви к отечеству, а с целью приобрести историческую известность» [134, с. 227–228].

«Когда кончилась в Париже война, Лунин подал просьбу Государю такого смысла, что так как заключен мир и в России нельзя ожидать скоро войны, то он просит разрешения вступить в иностранную службу, где случится война, особенно с французами. Государь остался очень недоволен выходкою» [186, с. 1025].

«Полковник Лунин, известный своим умом и энергичным характером, на вопрос о цареубийстве[44] отвечал: „Господа, Тайное общество никогда не имело целью цареубийство, так как его цель более благородна и возвышенна. Но, впрочем, как вы знаете, эта мысль не представляет ничего нового в России – примеры совсем свежи!“ Двое из членов Комитета, Татищев и Кутузов, были замешаны в кровавой смерти Павла. Ответ попал в цель, и Комитет остался в замешательстве» [128, с. 133–134].

«Михаил Иванович[45] Лунин, одна из тех личностей без страха, был любим и уважаем покойным цесаревичем Константином Павловичем. После уже 14 декабря, в Варшаве, Лунин приходит проситься к Цесаревичу съездить на силезскую границу поохотиться на медведей. „Но ты поедешь и не вернешься“. – „Честное слово, ваше высочество“. – „Скажите Куруте, чтоб написал билет“. Курута не соглашается дать билет и бежит к Цесаревичу. „Помилуйте, ваше высочество, мы ждем с часу на час, что из Петербурга пришлют за Луниным, как это можно отпускать?“ – „Послушай, Курута, – отвечает Цесаревич, – я не лягу спать с Луниным и не посоветую тебе лечь с ним, он зарежет, но когда Лунин дает честное слово, он его сдержит“. И действительно, Лунин возвратился в Варшаву тогда, когда другие сутки из Петербурга его уже ждал фельдъегерь. Когда в Следственной комиссии стали допрашивать его, что он говорил об истреблении царской фамилии, он отвечал, что никогда не говорил, но думал об этом. Лунин говорил, что он непременно пошлет две тысячи рублей в Рим, чтоб папа торжественно отслужил панихиду по Цесаревичу за то, что он приказал по взятии его под арест кормить его гончих и борзых. C’est une g?n?rosit? de sa part»[46] [128, с. 272–273].

«Лунин был усердный католик. Когда он принял католицизм и что его к тому побудило, осталось неизвестным для самых близких к нему. Только эпоху этому полагали мы время пребывания его в Варшаве. Он был в молодости своей большим дуэлистом и был отставлен из кавалергардов за дуэль. Отец рассердился на него и прекратил ему содержание. Лунин уехал в Париж и там жил некоторое время, давая уроки на фортепьяно. Возвратясь в Россию, он написал письмо к Цесаревичу. К<онстантин> П<авлович> его не любил прежде и всегда гнал, но доверенность, с которой Лунин обратился к нему, понравилась, он принял его в один из уланских полков Литовского корпуса ротмистром (двумя чинами ниже того, который он имел). После того К<онстантин> П<авлович> перевел его в один из гвардейских полков в Варшаву, и Лунин сделался его любимцем. Когда пришло приказание арестовать Лунина, Цесаревич призвал его и сказал ему, что он его не даст, что в Петербурге его повесят, и сказал ему, что он дает ему месяц сроку, которым он может воспользоваться. Лунин не захотел избежать готовящейся ему участи и по вторичному требованию был отправлен в Петербург» [128, с. 261].

«<Лунин>… по прочтении сентенции обратился к товарищам со следующими словами (по-французски): „Господа, прекрасная сентенция должна быть орошена“. И в точности исполнил сказанное» [178, с. 190].

«В III разряде только М. С. Лунин, когда прочли сентенцию и Журавлев особенно расстановочно ударял голосом на последние слова – „на поселение в Сибирь навечно“, – по привычке подтянув свою одежду в шагу, заметил всему присутствию: „Хороша вечность – мне уже за пятьдесят лет от роду!“[47] Он скончался от апоплексического удара в изгнании в 1846 году: так почти 20 лет тянулась для него та вечность. Может быть, что по тому обстоятельству в позднейших сентенциях, по делу Петрашевского, упущено было слово „навечно“» [145, т. 1, с. 164].

«Впоследствии, будучи в Сибири на поселении, Лунин один отправлялся в лес на волков то с ружьем, то с одним кинжалом и с утра до поздней ночи наслаждался ощущением опасности, заключающейся в недоброй встрече или с медведем, или с беглыми каторжниками» [34, с. 291–292].

Великий князь Константин Павлович.

Карикатура из альбома В. И. Апраксина. 1810-е

М. С. Лунин. С утраченного портрета работы Н. А. Бестужева

«Однажды ночью, часа за два до утра, в акатуйских стенах началось большое и какое-то зловещее движение. Ни с того, ни с сего без различия заключенных, кроме семерых обыкновенных преступников, а также вся воинская команда, вопреки принятым обычаям, отправлены на работу. Это делалось так быстро и было приказано соблюдать тишину, что помимо желания всех проняла дрожь, все предчувствовали что-то страшное, что-то жестокое. Когда вывели всех, Григорьев во главе семерых бандитов тихо подходит к двери Лунина, быстро ее открывает и первый врывается в комнату узника. Лунин лежал уже в постели, но на столике у постели горела свеча. Лунин еще что-то читал. Григорьев первый бросился на Лунина и схватил его за горло, за ним бросились разбойники, схватив за руки и ноги, надвинули подушку на лицо и, сдавив горло руками, начали душить. На крик Лунина и шум борьбы из другой комнаты выскочил его капеллан, вывести которого, очевидно, забыли. Пораженный, он стоял в дверях и, увидев Григорьева с разбойниками душащими Лунина, объятый ужасом, в отчаянии заламывал руки. Один из разбойников, заметивший капеллана, взглядом спросил Григорьева, – может, и капеллан, ненужный свидетель преступления, должен стать его жертвой. Григорьев, душа одной рукой Лунина, другой подозвал к себе спрашивавшего разбойника и подал ему знак, чтобы тот заменил его в удушении. Разбойник подскочил к Лунину, с легкостью отодвинул Григорьева и, привычный к ремеслу такого рода, в мгновение ока довершил убийство. Григорьев же, отпустив горло Лунина, кланяясь со всей изысканностью, подошел к капеллану и, извиняясь перед ним так, как будто дело шло о какой-нибудь мелочи, недоразумении между приятелями… протягивая к капеллану руки, говорит ему без смущения: „Извините, извините, это вас не касается. Это, – указывая на палачей, – это по приказанию нашего милостивого государя. Извините, – повторил он и прибавил: – Насчет вас, по крайней мере, нет никакого распоряжения“» [139, с. 271–272].

Итак, переходим к дальнейшему развитию дела чести. За оскорблением должен был последовать вызов. Он был также частью ритуала, однако в России не сложилось общепринятой устойчивой формы этого действия.

Мы уже говорили, что в ответ на оскорбление обычно произносилась формула, обозначающая его принятие: «Дело не может этим окончиться», «Вам это даром не пройдет» и т. п. Вызов мог быть соединен с подобной формулой, равно как и с ответным оскорблением. Обычно такой вызов делался иносказательно.

В повести А. А. Бестужева-Марлинского «Фрегат „Надежда“» описывается следующая ситуация. Герой повести морской офицер Правин на светском вечере слышит, как двое его соседей, явно не предполагая в нем серьезного образования, по-французски весьма бесцеремонно его обсуждают. Были произнесены очень резкие характеристики: «чванится», «болван» (французское «b?te» многозначно, предложенный переводчиками вариант весьма точно передает сочетание оскорбительности с насмешкой, хотя, может быть, недостаточно резок).

«Я вспыхнул. Такое неслыханное забвение приличий обратило вверх дном во мне мозг и сердце; я бросил пожигающий взор на наглеца, я наклонился к нему и так же вполголоса произнес:

– Si bon vous semble, m<onsieu>r, nous fairons notre assaut d’esprit demain ? 10 heures pass?es. Libre ? vous de choisir telle langue qu’il vous plaira – celles de fer et de plomb y comprises. Vous me saurez gr?, j’esp?re, de m’entendre vous dire en cinq langues europ?ennes, que vous ?tes un l?che?»[48]

После такого приглашения никаких более переговоров не требовалось, и соперник нашего героя, вступивший в разговор, только напросился на лишнюю колкость: «Наглец и тут хотел отделаться хвастовством.

– Очень охотно! – отвечал он, играя цепочкою часов. – Только я предупреждаю: я бью на лету ласточку.

Я возразил ему, что не могу хвастаться таким же удальством, но, вероятно, не промахнусь по сидячей вороне».

Вызов мог быть сделан сразу же после ссоры наедине с соперником. Такой вызов описан в «Рославлеве» М. Н. Загоскина. В начале 1812 года в рублевой ресторации русский офицер останавливает француза, чересчур восторженно прославляющего «великого Наполеона»: «Тут офицер сказал что-то на ухо французу.

– Как вы смеете? – вскричал он, отступив два шага назад.

– Извините! На нашем варварском языке этому ремеслу нет другого названия. Впрочем, господин… как бы сказать повежливее, господин агент, если вам это не нравится, то… не угодно ли сюда к сторонке: нам этак ловчее будет познакомиться.

– Да, сударь, я хочу, я требую!..

– Тише, не шумите; а не то я подумаю, что вы трус и хотите отделаться одним криком. Послушайте!..

Он взял за руку француза и, отойдя к окну, сказал ему вполголоса несколько слов. На лице офицера не заметно было ни малейшей перемены; можно было подумать, что он разговаривает с знакомым человеком о хорошей погоде или дожде. Но пылающие щеки защитника европейского образа войны, его беспокойный, хотя гордый и решительный вид – все доказывало, что дело идет о назначении места и времени для объяснения, в котором красноречивые фразы и логика ни к чему не служат».

Немедленный вызов мог распадаться на две части: после обмена оскорблениями и демонстрации готовности к поединку формальный вызов делался секунданту соперника. Так, например, происходит в «Герое нашего времени»:

«– Прошу вас, – продолжал я тем же тоном, – прошу вас сейчас же отказаться от ваших слов; вы очень хорошо знаете, что это выдумка. Я не думаю, чтобы равнодушие женщины к вашим блестящим достоинствам заслуживало такое ужасное мщение. Подумайте хорошенько: поддерживая ваше мнение, вы теряете право на имя благородного человека и рискуете жизнью.

Грушницкий стоял передо мною опустив глаза, в сильном волнении. Но борьба совести с самолюбием была непродолжительна. Драгунский капитан, сидевший возле него, толкнул его локтем; он вздрогнул и быстро отвечал мне, не поднимая глаз:

– Милостивый государь, когда я что говорю, так я это думаю и готов повторить… Я не боюсь ваших угроз и готов на все…

– Последнее вы уж доказали, – отвечал я ему холодно и, взяв под руку драгунского капитана, вышел из комнаты.

– Что вам угодно? – спросил капитан.

– Вы приятель Грушницкого и, вероятно, будете его секундантом?

Капитан поклонился очень важно.

– Вы отгадали, – отвечал он, – я даже обязан быть его секундантом, потому что обида, нанесенная ему, относится и ко мне. Я был с ним вчера ночью, – прибавил он, выпрямляя свой сутуловатый стан.

– А! так это вас ударил я так неловко по голове!..

Он пожелтел, посинел; скрытая злоба изобразилась на лице его.

– Я буду иметь честь прислать к вам нонче моего секунданта, – прибавил я, раскланявшись очень вежливо и показывая вид, будто не обращаю внимание на его бешенство».

Между двумя частями вызова могло пройти какое-то время (обычно не более суток). Сначала, сразу же после оскорбления, соперники назначали друг другу время и место, где они могли бы без помех объясниться. Если до ссоры они не были знакомы, то взаимно представлялись или обменивались визитными карточками. Обычно оскорбитель называл свой адрес или же время и место, когда и где его можно найти. Слова «дуэль», «поединок», «сатисфакция», «вызов» вовсе не обязательно должны были быть произнесены. Фразы: «С 11 до 12 я всегда завтракаю в таком-то ресторане» или «Я живу там-то и по утрам всегда дома» – было вполне достаточно. И уже в это назначенное время оскорбленный являлся, обычно вместе со своим секундантом, чтобы сделать формальный вызов и дать возможность переговорить об условиях поединка секундантам.

По такой модели развивалась ссора Пушкина с неким майором Денисевичем. Пушкин «был в театре, где, на беду, судьба посадила его рядом с <Денисевичем>. Играли пустую пиесу, играли, может быть, и дурно. Пушкин зевал, шикал, говорил громко: „Несносно!“ Соседу его пиеса, по-видимому, очень нравилась. Сначала он молчал, потом, выведенный из терпения, сказал Пушкину, что он мешает ему слушать пиесу. Пушкин искоса взглянул на него и принялся шуметь по-прежнему. Тут <Денисевич> объявил своему неугомонному соседу, что попросит полицию вывесть его из театра.

– Посмотрим, – отвечал хладнокровно Пушкин и продолжал повесничать.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.