Николай Алексеевич Заболоцкий
Николай Алексеевич Заболоцкий
Родился 24 (7. V) апреля 1903 года на ферме под Казанью.
В 1910 году отец получил место агронома в селе Сернур Уржумского уезда Вятской губернии. «Мои первые неизгладимые впечатления природы, – писал позже Заболоцкий, – связаны с этими местами. Вдоволь наслушался я там соловьев, вдоволь насмотрелся закатов и всей целомудренной прелести растительного мира. Свою сознательную жизнь я почти полностью прожил в больших городах, но чудесная природа Сернура никогда не умирала в моей душе и отобразилась во многих моих стихотворениях…»
В 1913 году, окончив три класса сельской школы, поступил в Уржумское реальное училище, – не самое плохое по тем временам, с кабинетами физики и химии, даже с классом для рисования. «Первые годы революции встретил 14-15-летним мальчиком. В городе (Уржуме) появилось много новой интеллигенции. Были и столичные люди – музыканты, учителя, актеры. Некоторые из них поощряли мои литературные опыты, советовали больше работать, ехать в центр. Намерение сделаться писателем окрепло во мне. Весной 1920 года я окончил школу и осенью приехал в Москву, где был принят на 1-й курс историко-филологического факультета 1-го Московского университета. Однако устроиться в Москве мне не удалось, и в августе 1921 года я уехал в Ленинград и поступил в Педагогический институт им. Герцена на отделение языка и литературы. Жил в студенческом общежитии. Много писал, подражая то Маяковскому, то Блоку, то Есенину. Собственного голоса не находил. Считался способным студентом и одно время даже думал посвятить себя всецело науке, но привязанность к поэзии оказалась сильнее. В 1925 году окончил институт. За моей душой была объемистая тетрадь плохих стихов, все имущество легко укладывалось в маленькую корзинку. В 1926 году призван в армию. Воинскую службу отбывал в Ленинграде, на Выборгской стороне, в команде краткосрочников 59-го стрелкового полка 20-й пехотной дивизии. Наша большая стенгазета, в редакцию которой я входил, считалась лучшей стенгазетой в округе. В 1927 году я сдал экзамены на командира взвода и был уволен в запас…»
Теперь Заболоцкий отправился в Москву. Литературная жизнь там кипела. Заболоцкий исправно посещал поэтические кафе, бывал на многих литературных диспутах и вечерах в Политехническом музее, слышал Брюсова, Маяковского, Гастева. К этому времени он ушел от влияний, более того, – теперь он начисто отвергал нравившихся раньше Пастернака, Ахматову, Мандельштама. Все это бормотание, а не стихи, утверждал он, а в искусстве надо говорить совершенно определенные вещи. Поэзией прошлого считал он и поэзию Блока, поэзию символистов. Только Хлебников переживет поэтов двадцатого века, даже таких популярных, как Есенин. Что же касается общих интересов самого Заболоцкого, то (после очередного переезда в Ленинград) он так на это ответил: «Архитектура, правила для больших сооружений. Изображение мыслей в виде условного расположения предметов и частей их. Практика религий по перечисленным вещам. Стихи. Разные простые явления – драка, обед, танцы. Мясо и тесто. Водка и пиво. Народная астрономия. Народные числа. Сон. Положения и фигуры революции. Северные народности. Музыка, ее архитектура, фуги. Строение картин природы. Домашние животные. Звери и насекомые. Птицы. Доброта – Красота – Истина. Фигуры и положения при военных действиях. Смерть. Книга, как ее создать. Буквы, знаки, цифры. Кимвалы. Корабли». Тогда же, прочтя книгу астронома Джеймса Джинса «Вселенная вокруг нас», заметил с присущей ему конкретностью и рассудительностью: «Книга Джинса мрачная, не дающая ни на что ответа. Поражает страшная пустота Вселенной, исключительность материи, еще большая исключительность планетных систем и почти полная невозможность жизни. Все – астрономическое – случайность, притом невероятная. Чрезмерно неуютная вселенность. Но посмотрите на интересный чертеж в книге – распределение шаровых скоплений звезд в плоскости Млечного Пути. Не правда ли, эти точки слагаются в человеческую фигуру? И солнце не в центре ее, а на половом органе, Земля точно семя вселенной Млечного Пути…»
Среди особенно поразивших его книг Заболоцкий называл «Диалектику природы» Энгельса. С огромным тщанием вчитывался в строки философских работ К. Э. Циолковского, даже вступил с ним в переписку. Все это, разумеется, сказалось и на поэтическом развитии Заболоцкого. В Ленинграде он сразу сошелся с обэриутами – молодыми писателями, создавшими «Объединение реального творчества». Входили в указанное объединение А. Введенский, Ю. Владимиров, Д. Хармс, Н. Олейников, примыкал к ним К. Вагинов. Декларация обэриутов предполагала не просто развитие поэтического языка, а неустанное интуитивное постижение мира, тщательное разложение его на составные элементы.
«Заболоцкий был румяный блондин среднего роста, склонный к полноте, – вспоминал Николай Чуковский, – с круглым лицом, в очках, с мягкими пухлыми губами. Крутой северорусский говорок оставался у него всю жизнь, но особенно заметен был в юности. Манеры у него смолоду были степенные, даже важные. Впоследствии я даже как-то сказал ему, что у него есть врожденный талант важности – талант, необходимый в жизни и избавляющий человека от многих напрасных унижений. Сам я этого таланта был начисто лишен, всегда завидовал людям, которые им обладали, и, быть может, поэтому так рано подметил его в Заболоцком. Странно было видеть такого степенного человека с важными медлительными интонациями басового голоса в беспардонном кругу обэриутов – Хармса, Введенского, Олейникова. Нужно было лучше знать его, чем знал его тогда я, чтобы понять, что важность эта картонная, бутафорская, прикрывающая целый вулкан озорного юмора, почти не отражающегося на его лице и лишь иногда зажигающего стекла очков особым блеском…»
В Ленинграде Заболоцкий выпустил несколько прозаических книжек для детей, сотрудничал в журналах «Еж» и «Чиж», под псевдонимом Я. Миллер издал книжку «Таинственный город» – переработку английских записок о Лхассе. И, разумеется, писал стихи.
Там же, в Ленинграде, он и женился.
«Это была, прямо говоря, одна из лучших женщин, которых встречал я в жизни, – писал об Екатерине Васильевне, жене Заболоцкого, Евгений Шварц. – Познакомился я с ней в конце двадцатых годов, когда Заболоцкий угрюмо и вместе с тем как бы и торжественно, а во всяком случае солидно сообщил нам, что женился. Жили они на Петроградской, улицу забыл, кажется, на Большой Зелениной. Комнату снимали у хозяйки квартиры – тогда этот институт еще не вывелся. И мебель была хозяйкина. И особенно понравился мне висячий шкафчик красного дерева, со стеклянной дверцей. Второй, похожий, висел в коридоре. Немножко другого рисунка. Принимал нас Заболоцкий солидно, а вместе и весело, и Катерина Васильевна улыбалась нам, в разговоры не вмешивалась. Напомнила она мне бестужевскую курсистку. Темное платье. Худенькая. Глаза темные. И очень простая. И очень скромная. Впечатление произвела настолько благоприятное, что на всем длинном пути домой ни Хармс, ни Олейников (весьма острые на язык) ни слова о ней не сказали. Так мы и привыкли к тому, что Заболоцкий женат. Однажды, уже в тридцатых годах, сидели мы в так называемой „культурной пивной“ на углу канала Грибоедова, против Дома книги. И Николай Алексеевич спросил торжественно и солидно, как мы считаем, – зачем человек обзаводится детьми? Не помню, что я ответил ему. Николай Макарович (Олейников) промолчал загадочно. Выслушав мой ответ, Николай Алексеевич покачал головой многозначительно и ответил: „Не в том суть. А в том, что не нами это заведено, не нами и кончится“. А когда вышли мы из пивной и Заболоцкий сел в трамвай, Николай Макарович спросил меня: как я думаю, – почему задал Николай Алексеевич вопрос о детях? Я не мог догадаться. И Николай Макарович объяснил мне: у них будет ребенок, вот почему завел он этот разговор. И, как всегда, оказался Николай Макарович прав. Через положенное время родился у Заболоцкого сын. Николай Алексеевич заявил решительно, что назовет он его Фома, но потом смягчился и дал ребенку имя Никита…»
В 1929 году вышел сборник стихов Заболоцкого «Столбцы», поразивший всех не только неожиданностью своего подхода к действительности, но и невероятной образностью.
Сидит извозчик, как на троне,
из ваты сделана броня,
и борода, как на иконе,
летит, монетами звеня.
А бедный конь руками машет,
то вытянется, как налим,
то снова восемь ног сверкает
в его блестящем животе…
Впрочем, поразив всех, стихи Заболоцкого одновременно вызвали и настоящий взрыв негодования. Как раз развертывалась борьба против формализма, устанавливались принципы социалистического реализма, требовавшего особого взгляда на то, что Заболоцкого, в общем, не привлекало. «А так как „Столбцы“ не были банальны, – писал Н. Чуковский, – то Заболоцкий уже все годы вплоть до своего ареста работал в обстановке травли. Однако время от времени ему удавалось печататься, потому что у него появился сильный покровитель – Николай Семенович Тихонов. В тридцатые годы Тихонов был одним из самых влиятельных людей в ленинградском литературном кругу, и постоянная помощь, которую он оказывал Заболоцкому, является его заслугой…» Кстати, только с помощью Тихонова в 1933 году Заболоцкий напечатал в журнале «Звезда» поэму «Торжество земледелия», вызвавшую еще более мощную и еще более злобную волну критики.
Впрочем, сам Заболоцкий внешне как бы не испытывал дискомфорта. «Искусство похоже на монастырь, где людей любят абстрактно, – писал он Е. В. Клыковой, сестре своей жены. – Ну, и люди относятся к монахам так же. И несмотря на это монахи остаются монахами, т. е. праведниками. Стоит Симеон Столпник на своем столпе, а люди ходят и видом его самих себя – бедных, жизнью истерзанных – утешают. Искусство – не жизнь. Мир особый. У него свои законы, и не надо его бранить за то, что они не помогают нам варить суп…»
Даже по заголовкам статей, посвященных поэмам Заболоцкого «Торжество земледелия» и «Деревья», можно судить о накале критических страстей: «Юродствующая поэзия и поэзия миллионов» (В. Ермилов)… «Под маской юродства» (Е. Усиевич)… «О поэзии Заболоцкого, о жизни и о скворешниках» (О. Бескина)… Да и не просто, конечно, было судить о стихах, за внешней вызывающей простотой которых угадывались столь же вызывающие бездны.
– А вы, укромные, как шишечки и нити,
кто вы, которые под кустиком сидите?
– Мы глазки жуковы.
– Я гусеницын нос.
– Я возникающий из семени овес.
– Я дудочка души, оформленной слегка.
– Мы не облекшиеся телом потроха.
– Я то, что будет органом дыханья.
– Я сон грибка.
– Я свечки колыханье.
– Возникновенье глаза я на кончике земли.
– А мы нули.
– Все вместе мы – чудесное рожденье,
откуда ты свое ведешь происхожденье…
В 1937 году вышла «Вторая книга» Заболоцкого.
Одновременно он начал много переводить. Появилась в его переводе знаменитая поэма Шота Руставели «Витязь в тигровой шкуре». Планировал дать он на русском языке свод поэм Важа Пшавелы, а также перевести на современный русский язык «Слово о полку Игореве». Но тогда этим планам не суждено было сбыться: 19 марта 1938 года Заболоцкого арестовали. Много лет после этого провел он сперва на Дальнем Востоке, потом в Алтайском крае и в Караганде. «Мой душевный инструмент поэта грубеет без дела, восприятие вещей меркнет, – писал он жене. – Горько становится: не имею возможности писать сам. И приходит в голову вопрос – неужели один я теряю от этого?». И позже, старому другу Н. Л. Степанову (уже занявшись в ссылке переводом «Слова о полку Игореве»): «Можно ли урывками и по ночам, после утомительного дневного труда, сделать это большое дело? Не грех ли только последние остатки своих сил тратить на этот перевод, которому можно было бы и целую жизнь посвятить, и все свои интересы подчинить? А я даже стола не имею, где я мог бы разложить свои бумаги, и даже лампочки у меня нет, которая могла бы гореть всю ночь…»
«Где-то в поле возле Магадана, посреди опасностей и бед, в испареньях мерзлого тумана шли они за розвальнями вслед… От солдат, от их луженых глоток, от бандитов шайки воровской здесь спасали только околодок да наряды в город за мукой… Вот они и шли в своих бушлатах – два несчастных русских старика, вспоминая о родимых хатах и томясь о них издалека… Жизнь над ними в образах природы чередою двигалась своей. Только звезды, символы свободы, не смотрели больше на людей… Дивная мистерия вселенной шла в театре северных светил, но огонь ее проникновенный до людей уже не доходил… Вкруг людей посвистывала вьюга, заметая мерзлые пеньки. И на них, не глядя друг на друга, замерзая, сели старики… Стали кони. Кончилась работа, смертные доделались дела. Обняла их сладкая дремота, в дальний край, рыдая, повела… Не нагонит больше их охрана, не настигнет лагерный конвой, лишь одни созвездья Магадана засверкают, став над головой…»
В мае 1946 года Заболоцкий все же вернулся в Москву.
В первое время его приютили (с риском для себя) старые друзья – Н. Степанов, И. Андроников. «Н. А. пришлось спать на обеденном столе, так как на полу было холодно, – вспоминал Степанов. – Да и сами мы спали на каких-то ящиках. Н. А. педантично складывал на ночь свою одежду, а рано утром был уже такой же чистый, вымытый и розовый, как всегда…» Потом поэта приютил на своей даче в Переделкино писатель Ильенков. Там Заболоцкий трудолюбиво возделывал огород. «Положиться можно только на картошку», – отвечал он тем, кто интересовался его литературными заработками. «…Вообще в нем в то время жило страстное желание уюта, покоя, мира, счастья, – вспоминал Николай Чуковский. – Он не знал, кончились ли уже его испытания, и не позволял себе в это верить. Он не смел надеяться, но надежда на счастье росла в нем бурно, неудержимо. Жил он на втором этаже, в самой маленькой комнатке дачи, почти чулане, где ничего не было, кроме стола, кровати и стула. Чистота и аккуратность царствовали в этой комнатке – кровать застелена по-девичьи, книги и бумаги разложены на столе с необыкновенной тщательностью. Окно выходило в молодую листву берез. Березовая роща неизъяснимой прелести, полная птиц, подступала к самой даче Ильенкова. Николай Алексеевич бесконечно любовался этой роще, улыбался, когда смотрел на нее…» И дальше: «Это действительно был твердый и ясный человек, но в то же время человек, изнемогавший под тяжестью невзгод и забот. Бесправный, не имеющий постоянной московской прописки, с безнадежно испорченной анкетой, живущий из милости у чужих людей, он каждую минуту ждал, что его вышлют, – с женой и двумя детьми. Стихов его не печатали, зарабатывал он только случайными переводами, которых было мало и которые скудно оплачивались. Почти каждый день ездил он по делам в город, – два километра пешком до станции, потом дачный паровозик. Эти поездки были для него изнурительны – все-таки шел ему уже пятый десяток…» Тем не менее, именно в эти годы Заболоцкий заново перевел «Витязя в тигровой шкуре» и дал русскому читателю стихи и поэмы Давида Гурамишвили, Григола Орбелиани, Ильи Чавчавадзе, Важы Пшавелы, Акакия Церетели. Переводил он и многих венгерских, итальянских, сербских, таджикских, узбекских, украинских поэтов. Советская школа перевода дала в те годы блистательные образцы, поскольку переводами занимались крупные поэты, потерявшие возможности печатать свои собственные оригинальные произведения. Переводы оставляли возможность оставаться в русле мирового искусства, к тому же разнообразие национальных литератур действительно требовало воплощения в главном языке страны.
«Успех перевода, – писал Заболоцкий в „Записках переводчика“, – зависит от того, насколько точно переводчик сочетал меру точности с мерой естественности. Удачно сочетать эти условия может только тот, кто правильно отличает большое от малого и сознательно жертвует малым для достижения большого… Переводчиков справедливо упрекают в том, что многие из них не знают языка, с которого переводят. Однако первая и необходимая их обязанность: хорошо знать тот язык, на котором они пишут… Перевод – экзамен для твоей литературной речи, он показывает, каким количеством слов ты пользуешься и как часто обращаешься к Ушакову и Далю… Подстрочник поэмы подобен развалинам Колизея. Истинный облик постройки может воспроизвести только тот, кто знаком с историей Рима, его бытом, его обычаями, его искусством, развитием его архитектуры. Случайный зритель на это не способен… Переводчик, последователь лингвистического метода, подобно жуку ползает по тексту и рассматривает каждое слово в огромную лупу. В его переводе слова переведены „по науке“, но такую книгу читать трудно, так как перевод художественного произведения не есть перевод слов. Существуют образы, которые, будучи выражены автором, заставляют читателей плакать, а в буквальном переводе на другой язык вызывают смех… Неужели ты будешь смешить людей там, где им положено проливать слезы?».
Оригинальная книжка Заболоцкого, вышедшая в 1948 году под скромным названием «Стихотворения», никем не была замечена. Только в конце пятидесятых, в связи с некоторым потеплением в политической жизни страны, стихи Заболоцкого вновь стали объектом внимания. На это раз очень доброжелательного, хотя опять густо замешанного на удивлении: поэт, начинавший с поэзии, напрямую связанной с Хлебниковым, неожиданно пришел к классицизму.
«Не позволяй душе лениться! Чтоб в ступе воду не толочь, душа обязана трудиться и день и ночь, и день и ночь!.. Гони ее от дома к дому, тащи с этапа на этап, по пустырю, по бурелому, через сугроб, через ухаб!.. Не разрешай ей спать в постели при свете утренней звезды, держи лентяйку в черном теле и не снимай с нее узды!..»
«Жена его Катерина Васильевна, – рассказал о личной драме поэта Н. Чуковский, – была готова ради него на любые лишения, на любой подвиг. По крайней мере, такова была ее репутация в нашем кругу, и в течение многих-многих лет она подтверждала эту репутацию всеми своими поступками. В первые годы их совместной жизни он был не только беден, а просто нищ; и ей, с двумя крошечными детьми, пришлось хлебнуть немало лишений. К середине тридцатых годов Николай Алексеевич стал несколько лучше зарабатывать, у них появилось жилье в Ленинграде, наладился быт; но после двух-трех лет относительно благополучной жизни все рухнуло – его арестовали. Положение Катерины Васильевны стало отчаянным, катастрофическим. Жена арестованного „врага народа“, она была лишена всех прав, даже права на милосердие. Ее вскоре выслали из Ленинграда, предоставив возможность жить только в самой глухой провинции. И она выбрала город Уржум Кировской области – потому что городок этот был родиной ее мужа. Она жила там в страшной нищете, растя детей, пока наконец, в 1944 году, не пришла весть, что Николай Алексеевич освобожден из лагеря и получил разрешение жить в Караганде. Она сразу, взяв детей, переехала в Караганду к мужу. Вместе с ним мыкалась она в Караганде, потом, вслед за ним, переехала под Москву, в Переделкино, чтобы здесь мыкаться не меньше. Мучительная жизнь их стала входить в нормальную колею только в самом конце сороковых годов, когда они получили двухкомнатную квартиру в Москве на Хорошевском шоссе и он начал зарабатывать стихотворными переводами.
В эти годы я близко наблюдал их семейную жизнь.
Я сказал бы, что в преданности и покорности Катерины Васильевны было даже что-то чрезмерное. Николай Алексеевич всегда оставался абсолютным хозяином и господином у себя в доме. Все вопросы, связанные с жизнью семьи, кроме мельчайших, решались им единолично. У него была прирожденная склонность к хозяйственным заботам, особенно развившаяся благодаря испытанной им крайней нужде. В лагере у него одно время не было даже брюк, и самый тяжелый час его жизни был тот, когда их, заключенных, перегоняли через какой-то город и он шел по городской улице в одних кальсонах. Вот почему он с таким вниманием следил за тем, чтобы в доме у него было все необходимое. Он единолично распоряжался деньгами и сам покупал одеяла, простыни, одежду, мебель. Катерина Васильевна никогда не протестовала и, вероятно, даже не давала советов. Когда ее спрашивали о чем-нибудь, заведенном в ее хозяйстве, она отвечала тихим голосом, опустив глаза: «Так желает Коленька» или «Так сказал Николай Алексеевич». Она никогда не спорила с ним, не упрекала его – даже когда он выпивал лишнее, что с ним порой случалось. Спорить с ним было нелегко, – я постоянно с ним споривший, знал это по собственному опыту. Он до всего доходил своим умом и за все, до чего дошел, держался крепко. И она не спорила…
И вдруг она ушла от него к другому.
Нельзя передать его удивления, обиды и горя.
Эти три душевных состояния обрушились на него не сразу, а по очереди, именно в таком порядке. Сначала он был только удивлен – до остолбенения – и не верил даже очевидности. Он был ошарашен тем, что так мало знал ее, прожив с ней три десятилетия в такой близости. Он не верил, потому что она вдруг выскочила из своего собственного образа, в реальности которого он никогда не сомневался. Он знал все поступки, которые она могла совершить, и вдруг в сорок девять лет она совершила поступок, абсолютно им непредвиденный. Он удивился бы меньше, если бы она проглотила автобус или стала изрыгать пламя, как дракон. Но когда очевидность сделалась несомненной, удивление сменилось обидой. Впрочем, обида – слишком слабое слово. Он был предан, оскорблен и унижен. А человек он был самолюбивый и гордый. Бедствия, которые он претерпевал до тех пор, – нищета, заключение, не задевали его гордости, потому что были проявлением сил, совершенно ему посторонних. Но то, что жена, с которой он прожил тридцать лет, могла предпочесть ему другого, унизило его, а унижения он вынести не мог. Ему нужно было немедленно доказать всем и самому себе, что он не унижен, что он не может быть несчастен оттого, что его бросила жена, что есть много женщин, которые были бы рады его полюбить. Нужно жениться. Немедленно. И так, чтобы об этом узнали все. Он позвонил одной женщине, одинокой, которую знал мало и поверхностно, и по телефону предложил ей выйти за него замуж. Она сразу согласилась. Для начала супружеской жизни он решил поехать с ней в Малеевку в Дом творчества. В Малеевке жило много литераторов, и поэтому нельзя было выдумать лучшего средства, чтобы о новом его браке стало известно всем. Подавая в Литфонд заявление с просьбой выдать ему две путевки, он вдруг забыл фамилию своей новой жены и написал ее неправильно. Я не хочу утверждать, что с этим новым его браком не было связано никакого увлечения. Сохранилось от того времени одно его стихотворение, посвященное новой жене, полное восторга и страсти: «Зацелована, околдована, с ветром в поле когда-то обвенчана, вся ты словно в оковы закована, драгоценная моя женщина…» Но стихотворение это осталось единственным, больше ничего он новой своей жене не написал. Их совместная жизнь не задалась с самого начала. Через полтора месяца они вернулись из Малеевки в Москву и поселились на квартире у Николая Алексеевича. В этот период совместной их жизни я был у них всего один раз. Николай Алексеевич позвонил мне и очень просил прийти. Я понял, что он чувствует необходимость как-то связать новую жену с прежними знакомыми, и вечером пришел. В квартире все было как при Екатерине Васильевне, ни одна вещь не сдвинулась с места, стало только неряшливее. Печать запустения лежала на этом доме. Новая хозяйка показалась мне удрученной и растерянной. Да она вовсе и не чувствовала себя хозяйкой, – когда пришло время накрывать на стол, выяснилось, что она не знает, где лежат вилки и ложки. Николай Алексеевич тоже был весь вечер напряженным, нервным, неестественным. По-видимому, вся эта демонстрация своей новой жизни была ему крайне тяжела. Я высидел у него необходимое время и поспешил уйти. Через несколько дней его новая подруга уехала от него в свою прежнюю комнату, и больше они не встречались.
И удивление, и обида – все прошло, осталось только горе. Он никого не любил, кроме Катерины Васильевны, и никого больше не мог полюбить. Оставшись один, в тоске и в несчастье, он никому не жаловался. Он продолжал так же упорно и систематично работать над переводами. Он тосковал по Катерине Васильевне и с самого начала мучительно беспокоился о ней. Он думал о ней постоянно. Шло время, он продолжал жить один – с взрослым сыном и почти взрослой дочерью, – очень много работал, казался спокойным. Он пережил уход Катерины Васильевны. Но пережить ее возвращения он не мог. Около первого сентября из Тарусы переехали в город Гидаш и Агнесса Кун. Агнесса зашла к нам и рассказала, что Заболоцкий решил остаться в Тарусе на весь сентябрь; он с увлечением переводит сербский эпос, здоров, весел и хочет вернуться в город как можно позже. После этого сообщения я не ожидал что-нибудь услышать о Заболоцком раньше октября, и вдруг, через неделю, я узнал, что Заболоцкий в городе, у себя на квартире, и к нему вернулась Катерина Васильевна. Трудно сказать, как он поступил бы дальше, если бы был в состоянии распоряжаться собой. Мы этого не знаем и никогда не узнаем, потому что сердце его не выдержало и его свалил инфаркт.
После инфаркта он прожил еще полтора месяца. Состояние его было тяжелым, но не казалось безнадежным. По-видимому, только он один и понимал, что скоро умрет. Все свои усилия после инфаркта – а он не позволял душе лениться! – он направил на то, чтобы привести свои дела в окончательный порядок. Со свойственной ему аккуратностью он составил полный список своих стихотворений, которые считал достойными печати. Он написал завещание, в котором запретил печатать стихотворения, не попавшие в этот список. Завещание это подписано 8 октября 1958 года, за несколько дней до смерти. Ему нужно было лежать, а он пошел в ванную комнату, чтобы почистить зубы. Не дойдя до ванной, он упал и умер…»
Случилось это 14 октября 1958 года.
За несколько дней до этого Заболоцкий записал в дневнике: «Литература должна служить народу, это верно, но писатель должен прийти к этой мысли сам, и притом каждый своим собственным путем, преодолев на опыте собственные ошибки и заблуждения».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.