Глава 6 Когда кажется, что нет выхода
Глава 6
Когда кажется, что нет выхода
Самоубийство всегда неожиданно, оно – всегда шок. Многие русские писатели пытались размышлять на эту тему, стараясь найти разгадку подобного явления хотя бы только для себя. Вот как писал, например, знаменитый русский философ Василий Розанов:
«– Когда жизнь перестает быть милою, для чего же жить?
– Ты впадаешь в большой грех, если умрешь сам.
– Дьяволы: да заглянули ли вы в тоску мою, чтобы учить теперь, когда все поздно. Какое дело мне до вас? Какое дело вам до меня? И умру и не умру – мое дело. И никакого вам дела до меня.
– Говорили бы живому. Но тогда вы молчали. А над мертвым ваших речей не нужно».
Болезненнее всех переживал тему самоубийства, пожалуй, Ф. М. Достоевский. В его многочисленных романах и на страницах дневников обязательно встречается хотя бы один персонаж, наложивший на себя руки. Можно, конечно, искать причины такого внимания писателя к самоубийствам в том, что он вообще был склонен с пристрастием разбираться в «проклятых вопросах», но… Действительность, предстающая пытливому взору писателя, на самом деле отличалась необыкновенной жестокостью и трагизмом.
Так что хроникер, который задавал вопрос одному из героев романа «Бесы», Кириллову, не случайно возмущается: «Разве мало самоубийств?». Пресса тех лет просто изобиловала сообщениями о несчастных, покончивших жизнь самоубийством. Достоевский писал и об этом: «В последнее время газеты сообщали почти ежедневно о разных случаях самоубийства. Какая-то дама бросилась недавно в воду с елагинской „стрелки“ в то время, когда муж ее пошел к экипажу за конфектами <…>; в Измайловском полку застрелился молодой офицер; застрелился еще какой-то мальчик, лет 16 или 17; на Митрофаньевском кладбище найден с порезанным горлом кронштадтский мещанин, зарезавшийся от любви; в Москве девушка, соблазненная каким-то господином, утопилась от того, что другой господин назвал ее „содержанкою“. Цитата, приведенная выше, относится к 1871 году. А всего лишь за период с 1870 по 1887 год в России покончили самоубийством 36 тысяч человек».
Федор Михайлович, который отличался необычайной отзывчивостью и сострадательностью, конечно же, с содроганием узнавал о подобных несчастьях.
Знакомая Достоевского, писательница Л. X. Симонова-Хохрякова, в своих воспоминаниях рассказывала о нескольких беседах с Достоевским на тему самоубийства: «Федор Михайлович был единственный человек, обративший внимание на факты самоубийства; он сгруппировал их и подвел итог, по обыкновению глубоко и серьезно взглянув на предмет, о котором говорил. Перед тем как сказать об этом в „Дневнике (писателя)“, он следил долго за газетными известиями о подобных фактах, – а их, как нарочно, в 1876 году явилось много, – и при каждом новом факте говаривал: „Опять новая жертва и опять судебная медицина решила, что это сумасшедший! Никак ведь они (то есть медики) не могут догадаться, что человек способен решиться на самоубийство и в здравом рассудке от каких-нибудь неудач, просто с отчаяния, а в наше время и от прямолинейности взгляда на жизнь. Тут реализм причиной, а не сумасшествие“».
Кстати, в дневнике писателя, помеченном октябрем 1876 го? да, есть целая глава, посвященная двум самоубийствам. Среди прочего Ф. М. Достоевский пишет: «Для иного наблюдателя все явления жизни проходят в самой трогательной простоте и до того понятны, что и думать не о чем, смотреть даже не на что и не стоит. Другого же наблюдателя те же самые явления до того иной раз озаботят, что (случается, даже и нередко) – не в силах, наконец, их обобщить и упростить, вытянуть в прямую линию и на том успокоиться, – он прибегает к другого рода упрощению и просто-запросто сажает себе пулю в лоб, чтоб погасить свой измученный ум вместе со всеми вопросами разом. Это только две противуположности, но между ними помещается весь наличный смысл человеческий». Достоевский был уверен: в самоубийстве все, «и снаружи и внутри, – загадка». Иногда в жизни возникают опасности и конфликты, оказывающиеся страшнее самых кошмарных сновидений, и эти кошмары наяву нередко приводят человека к опасной грани, за порогом которой он надеется избавиться от ужасной реальности.
Вик д’Азир. Охота на бабочек
Издалека наплывал тяжелый, невнятный гул, напоминающий морской прибой. Вик д’Азир чувствовал, как он накатывается откуда-то из дальних лесов, становится все более угрожающим. Наверное, он темный и грязный от осенней пены и водорослей, погибших рыб и осьминогов. Сейчас прибой подойдет ближе, натолкнется на камни замка и снова отойдет далеко. Быть может, он не так уж опасен, как кажется… Вик с трудом открыл глаза, и окружающая реальность обрушилась на него, как молот. Значит, он все еще жив. Вик не сразу осознал, где находится. Его окружала темнота с пляшущими на стенах огненными отблесками. Красные блики пробегали по портретам его предков. Все деды и прадеды, ведущие происхождение от великого Конде, смотрели на него осуждающе. Они сберегли свой титул, отстояли владения, они сражались в Крестовых походах. Один из них получил меч от самого короля, другой бросился на этот меч, чтобы не попасть в плен мусульман, окруживших их войско неподалеку от Иерусалима. Боже мой, как это было давно… Как и рассказы о них молодого воспитателя-аббата. Как и его напутствия о том, что Вик не должен посрамить их славное имя и быть достойным великого Конде. Правда, Вик помнит, как через некоторое время проповеди аббата приобрели совсем другое направление. Его воспитатель зачитывался книгами Руссо и говорил, как прекрасно вернуться к природе, жить естественной жизнью. («Крестьянской, что ли?» – думал Вик, но ничего не произносил вслух.) Проповеди добрейшего аббата не оставили ни малейшего следа в его душе, как и захватившие все общество напряженные размышления о тяжкой доле простого народа. Вик любил поездки по ночному лесу, бешеный топот коня, шелест огромных нормандских дубов и журчание тайных источников. Ночью лес всегда преображался, и Вик, подолгу стоя у огромных менгиров, представлял, что вот сейчас из-за этого высокого кустарника покажется белый единорог, таинственное животное, украшающее его фамильный герб. А может быть, выйдет высокий друид с белой, как снег, бородой и предскажет его судьбу…
Однако его судьбу предсказал не друид. Это произошло зимой 1788 года, когда Вик пришел на заседание Французской академии. Там давал ужин герцог де Нервей; говорят, что человеком он был умным, весьма начитанным и образованным, по крайней мере настолько, чтобы оказывать всяческую материальную помощь и поддержку Шодерло де Лакло, Бомарше и Шамфору.
Граф Вик д’Азир чувствовал себя в своей стихии. Он проходил мимо знатных дам, касаясь края их одежды как бы невзначай, и они не закрывались веерами, даря ему легкие и многообещающие улыбки. Вик знал, что он привлекателен, и ему это нравилось: мягкий овал лица, серые прозрачные глаза, темные густые брови и непослушные черные волосы, которые эти герцогини так любят гладить среди густых ночных кустов жасмина, когда все вокруг напоено ароматом цветов, пением соловьев и бессмысленным, но всепоглощающим счастьем. Наверное, так же счастливы бабочки, великое множество которых легко порхает в фамильном имении Вика.
Придворные, академики, известнейшие ученые и вольнодумцы уже собрались за столом и успели как следует подкрепиться мальвазией. Обстановка становилась все более свободной, реплики звучали громче и откровеннее. Шамфор прочел одну из своих фривольных сказок, и дамы слушали его, не рдея, а открыто смеясь. «А помните, как написано у маркиза де Сада? – услышал Вик голос герцогини де Граммон. – Старый лекарь достал свой скальпель и, криво усмехнувшись, сказал проститутке Фаншон: „Я вовсе не нуждаюсь в твоих дырках, они мне все известны; я сделаю их сам, причем столько и в таком размере, как мне это покажется интересным“». Все окружающие залились веселым смехом. Вик улыбнулся, но почувствовал, как по его спине пробежал неприятный холодок. «Слушай, Вик, а ты, как мне кажется, не в восторге», – прозвучали рядом с ним слова, и граф обернулся. В то же мгновение его улыбка стала теплой и искренней.
«Брат!» – радостно сказал он. Рядом с ним стоял Гийом де Монвиль, обожаемый двоюродный брат, любимец всех придворных дам. Говорят, его жертвой стала даже принцесса де Ламбаль, известная своей суровостью к мужчинам. Но против Гийома устоять было невозможно, как невозможно было противиться солнцу. Его прозвали «ледяным ангелом» за удивительную красоту и солнечную улыбку, словно пробивающуюся сквозь лед. Вик обнял Гийома и взглянул в его смеющиеся зеленые глаза. «Ты-то что здесь делаешь, бедный мой мотылек?» – «Здесь слишком много красавиц, – отвечал Гийом, откидывая со лба непослушную черную прядь волос, – а сегодня вечером я совершенно свободен». – «Тебе нравится то, что пишет маркиз де Сад?» – удивился Вик. – «Мне смешно, и только», – сказал Гийом.
Пока они разговаривали, собравшиеся успели дружно поаплодировать стихам о том, что счастье в мире наступит после того, как «на кишках последнего аббата повесят короля». «Это уже чересчур, – подумал Вик. – Этого много, слишком много…». «Гийом, давай уйдем», – попросил он. «Ну погоди, – махнул рукой Гийом, – ну еще минутку, сейчас что-то начнется, я чувствую».
Старый академик, подняв бокал мальвазии, провозгласил тост за грядущее царство разума и справедливости. «Как жаль, что я не увижу его», – добавил он со вздохом. «Вовсе нет, – неожиданно спокойно прозвучали слова, – вы все, господа, увидите лицо этой революции, этой справедливости с завязанными глазами и поднятым мечом, этого монстра, который поглотит вас всех; всех, кто здесь присутствует». Кружок гостей раздвинулся, и в его центре оказался Казотт, человек милый и любезный, но, как говорили, состоявший в секте иллюминатов.
«Что вы хотите всем этим сказать, господин пророк?» – надменно промолвил маркиз Кондорсэ. «Ничего, маркиз, кроме того, что своих желаний следует немного побаиваться: они имеют свойство исполняться! Так и вы: увидите революцию, но погибнете, выпив яд в темнице, чтобы не погибнуть от рук грязного палача». – «У меня нет даже такой оригинальной манеры – носить с собой яд», – сказал Кондорсэ. «Нет, значит, появится, – отрезал Казотт, – в эти благодатные времена многие станут носить с собой яд, как носовой платок». – «Но какие тюрьмы и палачи могут существовать во время торжества всеобщего царства Разума?» – «А во времена Разума и Справедливости только такое и возможно, – усмехнулся Казотт, – все французские храмы будут посвящены этому самому Разуму, а когда каждого из вас Огненный Архангел станет судить по справедливости, то ни для кого не найдет оправдания. Ибо еще в Библии было сказано, что нет человека без греха. Он обвел глазами всех присутствующих и добавил: „Из вас только один Шамфор мог бы избежать участи погибнуть на эшафоте. Он стал бы одним из главных жрецов в этих проклятых храмах Разума и Справедливости, но предпочтет вскрыть себе вены бритвой. С непривычки у него, конечно, ничего не получится, но такова судьба. В конце концов всем нам суждено умереть, и это немного утешает. Вы же не рассчитывали, надеюсь, жить вечно?“.
Воцарилось неловкое молчание, а Казотт продолжал перечислять: «Господа… Мальи, Руше, Мальзерб… Не пройдет и шести лет, и все вы погибнете на эшафоте, и ваши головы поднимут над рукоплещущей толпой».
Герцогиня де Граммон неестественно рассмеялась: «Господин Казотт, то, что вы говорите, и притом так серьезно, больше напоминает безумие. Вы перерезали всех наших мужчин. Хорошо, хоть нас не тронули. Женщин, я думаю, пощадят?» – «Зря вы так думаете, герцогиня, – сказал Казотт. – Ваш пол не защитит вас, и все вы, включая принцесс крови, отправитесь к месту казни на грязной телеге, с руками, связанными за спиной, под хохот и одобрение доброго французского народа». – «Фи, – воскликнула герцогиня, прикрываясь веером, – отвратительная шутка, господин Казотт, вы испортили нам вечер. Ну да ладно, скажите еще одно: хотя бы духовника нам предоставят?» – «Нет, герцогиня, – холодно отвечал Казотт, – последним, кому будет предоставлена подобная привилегия, станет король Франции».
Герцог Ниверне нахмурился. «Хватит, господин Казотт, довольно вы здесь порезвились». Казотт молча повернулся, чтобы покинуть зал, но напоследок обвел глазами собрание и, встретившись взглядом с Виком, поинтересовался: «А вы не спрашиваете о своем будущем?». Вик молчал и только все сильнее сжимал руку Гийома. Ему казалось, он проваливается в какую-то беcконечную бездну и видит в ее глубине то, от чего хочется завыть, как волки в его нормандских лесах. «Прекратите, господин Казотт, – тихо, но твердо сказал Гийом, обнимая брата, – сейчас же замолчите, или больше вы не скажете ничего никогда». – «Господин д’Азир, – сказал Казотт, как бы не слыша слов Гийома, – когда вы вспомните обо мне, не забудьте: сделайте все возможное, чтобы сохранить своего ребенка. Ваш сын – последний из рода Конде, и его потомки должны вернуться на место вашего родового замка. Только бы они не стали комедиантами; это все осложнит…». После этих слов он резко повернулся и вышел, не глядя ни на кого. «Уйдем, – сказал Гийом Вику, – ты же видишь: он безумен. Что такое он говорил о твоем сыне? Насколько мне известно, у тебя нет детей. И что он там плел о каких-то комедиантах? Вообще бред какой-то…». Вик продолжал молчать, и одному богу известно, что творилось в его душе. Он позволил брату увести себя безропотно, как ягненок.
Казалось бы, ничего не изменилось с тех пор. Граф Вик д’Азир продолжал вести обычный образ жизни, покидая свой роскошный парижский особняк для поездок в театр, для посещения королевского двора, ради встреч в густых кустах жасмина… Однако его не оставляла мысль, будто он слышит тиканье часов. Это превратилось в наваждение. Сначала это тиканье было совсем тихим, незаметным, но потом оно стало все громче, и часто Вик не мог уснуть ночами. Он похудел и побледнел, но, несмотря на это, любовницы уверяли его, что так он выглядит еще привлекательнее.
И вот однажды Вик не услышал ставшего привычным тиканья часов. Он заснул и всю ночь проспал, как счастливый ребенок. Проснувшись, он понял, что это началось. Но что именно – он не знал. Вик открыл глаза и увидел, как осеннее солнце золотит полог над кроватью, и ощущение непонятного счастья нахлынуло на него как волна. В окно было видно бездонное синее небо и летящую стаю птиц.
«Жаклин!» – позвал он служанку и не получил ответа. Потом Вик вспомнил: у него сегодня остался ночевать Гийом; понятно, где может находиться Жаклин. Улыбнувшись, он поднялся, накинул халат и подошел к зеркалу. Ничего в нем не изменилось: все тот же мягкий овал немного осунувшегося лица и глубокие серые глаза.
«Гийом!» – крикнул Вик и прошел в соседние апартаменты. Там под пологом происходила непонятная возня. Потом он услышал быстрый шепот Гийома: «Ну, пошла, пошла!» – и из-под покрывала выскользнула очаровательная и растрепанная Жаклин, прикрываясь шелковой простыней. «Извините, монсеньор, – пробормотала служанка, обращаясь к Вику, и исчезла за дверью.
«Гийом, дорогой, ты неисправим!» – воскликнул брат, присаживаясь к нему на постель и глядя в сияющие счастьем зеленые веселые глаза. «Прозрачные, как волны Адриатики», – произнес он. «О чем ты?» – смеясь, спросил Гийом и привычным жестом откинул со лба непослушную черную прядь. «О твоих глазах», – сказал Вик. – «А ты поэт, оказывается», – сказал Гийом. – «Ну да, когда вижу тебя. Просто я люблю тебя, брат». – «И я тебя, Вик». Они обнялись. «Что же ты не добавил „мой бедный мотылек“?» – спросил Гийом, и Вик вновь почувствовал неприятный укол в сердце. Так не хотелось портить столь замечательно начавшееся утро, и Вик поспешил сменить тему: «Как тебе моя Жаклин?» – «Обычная малышка. Мила, не более того, – ответил Гийом, поднимаясь с постели и накидывая на плечи халат. – Мы очень позабавились с ней этой ночью, братец. Представь, какую шутку я придумал: попросил ее читать Вольтера в то время, как… Ну, ты понимаешь. Сначала она все сбивалась, но я говорил: „Читай, читай, не останавливайся“». Кажется, ей все-таки понравилось. Представляешь, Вик, Вольтер вперемешку со страстными стонами!» – Гийом расхохотался.
Он подошел к окну и наклонился к начинающему увядать букету алых роз. Его тонкие пальцы сжали бутон, и шелковые лепестки посыпались на золотистую ткань скатерти. Больше всего на свете Вик хотел бы остановить это мгновение: черноволосый «ледяной ангел» Гийом на фоне счастливого неба с лепестками роз в руке. Часы остановились. Навязчивое тиканье прекратилось, как будто упал нож гильотины, и настала послед? няя тишина, имя которой – пустота и ничто.
«Что это там происходит?» – рассеянно спросил Гийом, глядя в окно. «А что?» – отозвался Вик, и сердце его отчего-то упало. «Какие-то женщины. Много женщин». – «Наверное, знают, что ты здесь и хотят назначить тебе свидание», – попытался пошутить Вик, но фраза его прозвучала как-то зловеще. Его настораживал гул, накатывающийся в окно, словно шум далекого моря.
«Мне пора», – вдруг сказал Гийом. Он как бы очнулся от оцепенения, в котором пребывал. Слов брата он вообще не слышал. «Не ходи», – попросил Вик. – «Мне надо, – сказал Гийом и, кажется, немного рассердился. – Что это с тобой сегодня? У меня во дворце назначена встреча». И потом мягко добавил, подходя к Вику и обнимая его: Вечером увидимся. Ты неважно выглядишь, братец. Не заболел ли ты? Быть может, тебе отправиться на время в поместье?» – «Но Гийом, мы же хотели уехать в Англию. Ты сам говорил, что в сложившейся обстановке это самое разумное». «Ну да, – ответил брат. – Я же не отказываюсь. Вечером, вечером, Вик. Мы уедем, но сейчас я уже должен быть во дворце. Я опаздываю. Ты сам придворный, как же ты не понимаешь?» Вик не нашелся, что ответить, а Гийом тем временем уже совершенно оделся и подошел к двери. «До вечера», – попрощался он и вышел. Вик хотел крикнуть что-то, чтобы остановить его, но не успел, да он и не смог бы подобрать слов, чтобы что-либо сказать.
Он стоял и ждал, а шум внизу нарастал. Вдруг дверь распахнулась, и в комнату вошел слуга Вика Жермон, нормандец огромного роста. «Уезжаем, монсеньор», – заявил он тоном, не терпящим возражений. Вик очнулся. «Что? Что произошло?» – еле выдавил он. – «Нет времени на объяснения. Карета ждет. Скорей, монсеньор, мы выйдем через черный ход. Там пока еще свободно».
«Гийом!» – закричал Вик, и голос показался ему чужим. Он так стремительно рванулся к окну, что Жермон не успел удержать его. Дальнейшее показалось Вику кошмарным сном, чем?то невозможным в реальности. Перед ним плыли кадры чужого кошмара: растрепанные женщины стаскивают с коня Гийома. Звука не было. Вик видел только безумные глаза людей, камни и столовые ножи в их руках. Через мгновение эти руки покраснели от крови. «Не смотрите, монсеньор!» – сказал Жермон, подходя к господину и крепко обнимая его. Черная ослепительная вспышка загорелась в мозгу Вика. Он рвался из железных объятий Жермона, но чувствовал себя совершенно бессильным. Он слышал дикий, безумный звериный крик. Он никогда бы не подумал, что способен издавать такие звуки. Последнее, что он видел, – это кровавые куски мяса и какую-то старуху, пытающуюся руками оторвать когда-то прекрасную голову Гийома с прежде сияющими, как солнце, глазами.
Вик провалился в спасительный мрак. Мрак обнял его, мрак прервал все его контакты с жизнью. Наверное, в тот момент он умер. Так подумал бы он, если бы мог вообще о чем-то подумать. Наверное, он изредка приходил в себя, потому что смутно помнил, как подпрыгивает на дорожных ухабах карета. В эти моменты тошнота подкатывала комком к его горлу, и мелькали обрывки спутанных мыслей: королева Мария-Антуанетта была гораздо мужественнее в такой ситуации. Граф Вик д’Азир находился на том завтраке у королевы, когда толпа подняла к окну королевы мертвую голову принцессы де Ламбаль, напудренную и покрытую кровавыми пятнами, надетую на пику. Тогда многие придворные дамы упали в обморок, а Мария-Антуанетта даже не изменилась в лице. Потомок королевского рода всегда должен помнить, что в его жилах течет благородная кровь, и не имеет права демонстрировать свои чувства. Толпа не должна даже догадываться о страданиях сильных мира сего, для которых счастье и несчастье должны быть равны…
Ну что же, значит, Вик д’Азир оказался недостойным своего великого рода, впрочем, ему все равно. Наверное, много дней он находился во мраке и вот очнулся для того, чтобы вновь услышать угрожающий, нарастающий гул моря. Кто-то отер с его лба капли крупного пота. Как же он ослабел за это время, даже не может пошевелить рукой. «Кто здесь?» – прошептал Вик. «Это я», – ответил тихий голос. – «Марианна?» – «Да». – «Где я?» – «В поместье». – «И давно?» – «Неделю, монсеньор». «А что там?» – спросил Вик, думая о море в клочьях пены, с мертвыми рыбами и осьминогами. «Народ», – ответила Марианна. «Мой добрый народ», – прошептал Вик без выражения, глядя на старинные гобелены, где среди пышных могучих дубов гуляли белые единороги и на их шкурах плясали красные пламенные отсветы. «Марианна, – сказал Вик, пытаясь приподняться на непослушных руках, – принеси мне Тео. Я хочу проститься с ним». «С вами все будет в порядке, монсеньор, – произнесла девушка, помогая Вику сесть на постели, – сейчас придет Жермон. Мы все уезжаем в Англию». – «Принеси Тео», – настойчиво и твердо, все более крепнущим голосом сказал Вик. Девушка подчинилась, более не произнеся ни слова.
Она вернулась через минуту, неся с собой сонного двухлетнего ребенка, бастарда Вика. Вместе с ней вошел великан Жермон. «Уезжаем, монсеньор», – произнес он такую знакомую фразу. «Нет, – твердо сказал Вик, выпрямляясь. – Теперь вы будете слушать только меня. Вы немедленно уедете. Жермон, охраняй Марианну и Тео. Он – последний потомок великого рода Конде. Запомни все, что я говорю, и не считай это бредом больного. Потомки Тео должны вернуться на это место, чтобы возродить былую славу Конде, пусть даже через полчаса здесь не останется камня на камне. Но главное – никто из этих потомков не должен стать комедиантом, иначе все будет гораздо сложнее».
«Я все сделаю, монсеньор, – сказал Жермон. – Положитесь на меня. Я сделаю для Тео все, что смогу. Я клянусь вам памятью моих предков, никогда не предававших своих господ, и землей моей страны. Но скажите, почему вы не хотите уехать с нами? Ведь это возможно». Было слышно, как внизу разбиваются стекла и что-то падает с грохотом. «Это невозможно, Жермон, хотя бы потому, что я уже мертв. Поэтому им будет уже некого убивать. Прощай, я любил тебя, береги Марианну, береги Тео».
Когда дверь за ушедшими тихо затворилась, Вик нащупал на столике около кровати кинжал и с трудом поднялся с постели. Тело не слушалось, а ноги предательски дрожали. Что с ним сейчас сделают? Разорвут руками, как Гийома, или сожгут заживо? Он подошел к гобелену на стене и представил, что не слышит больше яростных криков и шума падения камней, влетающих в комнату через окна. Ясный, солнечный весенний день, ласковый, как материнские руки, окутал его. Еще минута, и он проснется от всепобеждающего кошмара. Дубы гобеленов ожили, вознесли вверх свои крепкие ветви, а единороги склонили головы, увенчанные рогами. Судорожно сжав рукоять кинжала в ладони, а острие направив прямо в сердце, Вик подошел к дубу и, как в детстве, изо всех сил прижался к нему. Он умер, он проснулся.
«Смутьян похуже Пугачёва». Александр Радищев
Жизнь Александра Николаевича Радищева, выдающегося писателя и политического деятеля XVIII века, трудно назвать простой. Ведь при неустроенности личной жизни и непонимания со стороны современников он продолжал творить и отчаянно отстаивать свои дерзкие взгляды на окружающую его действительность. Как это часто бывает, лучшие сыны отечества не принимаются обществом и вынуждены быть изгоями всю свою жизнь, а это тяжелое испытание для любого человека. Так было и на этот раз. Александр Радищев не смог выдержать давления со стороны государственной машины, поэтому посчитал, что лучшим уходом со сцены будет самоубийство.
Александр Радищев родился в семье небогатого провинциального помещика, офицера гвардии. Детство Александр провел в глухой саратовской деревушке под названием Верхнее Аблязово. Русский язык будущий писатель изучал с помощью часослова и псалтыря. Возможно, в России и не было бы такого писателя, как Радищев, если бы не счастливое стечение обстоятельств. В 1757 году родители отправили мальчика в Москву, к родственнику по материнской линии Аргамакову, человеку в высшей степени образованному и просвещенному. В доме Аргамакова Александр воспитывался под наблюдением гувернера из Франции и именитых университетских учителей. Далее обстоятельства складывались для мальчика как нельзя лучше. Его сделали пажом, и он смог продолжить образование в Пажеском корпусе. Пажи часто присутствовали на королевских балах и приемах, так что юноша знал об особенностях дворцовой жизни не понаслышке.
Видимо, Александр приглянулся Екатерине II, которая включила его в число тех молодых людей, которые отправились в 1765 году в Лейпцигский университет изучать основы права и юриспруденции. Кроме того, каждому студенту полагалась стипендия в размере 800 рублей, сумма по тем временам огромная. Студенты, помимо права, могли выбрать для изучения любую дисциплину. Радищев проявил блестящие способности в учении. Он прекрасно разбирался в медицине и химии, знал наизусть некоторых древних авторов, владел французским, немецким и английским. Казалось, он был мастер во всем: от танцев до философских рассуждений о бренности бытия.
Самый счастливый период жизни Александра Радищева начался в 1771 году, когда он вместе со своим другом Алексеем Кутузовым был назначен на должность протоколиста при Сенате, а уже через 2 года стал капитаном в штате графа Брюса. Петербургское общество с удовольствием открыло двери талантливому писателю и переводчику.
После женитьбы на Анне Васильевне Рубановской Радищев решил оставить светские развлечения и пожить в уединении в своем имении. Только в конце 1777 года он вернулся в Петербург, где занял место асессора в коммерц-коллегии. Именно здесь Радищев впервые заявил о себе как о человеке с твердым характером и предельной честностью. Однако это не способствовало его душевному равновесию, поскольку большинство чиновников в то время без зазрения совести брали огромные взятки и посмеивались над этим поборником справедливости.
Несмотря на осторожное отношение государственной власти к смутьяну, его восхождение по служебной лестнице проходило довольно успешно. Граф Воронцов даже смог вымолить для Радищева чин надворного советника, а в 1780 году его повысили до помощника управляющего Петербургской таможней.
Счастье писателя длилось недолго. Смерть жены в 1783 году стала для него настоящим испытанием. Вот как сам Радищев описывал свое моральное состояние: «Смерть жены моей погрузила меня в печаль и уныние и на время отвлекла разум мой от всякого упражнения». На первый взгляд может показаться, что писатель смог побороть свои слабости и справился с возникшим душевным дисбалансом, тем более что в тот момент ему во всем начала помогать сестра покойной жены Елизавета Васильевна. Однако это трагическое событие стало первым в череде несчастий и гонений, которые выпали на долю писателя и в конце концов привели его к гибели.
Но вернемся в 1783 год. Анна Васильевна стала для Радищева самым близким человеком, которому можно было полностью доверять. Эта женщина взяла на себя все заботы по уходу за детьми и ведению домашнего хозяйства, а писатель теперь мог всецело отдаться литературному творчеству. В трудах, появлявшихся в это время, уже явно сквозили смелые вольнолюбивые идеи французских просветителей. Радищев обладал врожденным чувством справедливости, поэтому неудивительно, что оно в итоге вылилось в открытый протест. Естественно, такое вольнодумство в рамках просвещенного абсолютизма, которого придерживалась Екатерина II, показалось более чем странным.
Однако в то время Радищев выражал свои мысли без намеков на русский уклад жизни, поэтому к его выступлениям относились без особого внимания. Крамолу усмотрели в его высказываниях только тогда, когда он начал откровенно связывать слово «деспотизм» с самодержавием.
В 1789 году Александр Радищев приобрел печатный станок, на котором в 1790 году было напечатано его произведение «Путешествие из Петербурга в Москву», над которым он работал в течение 4 лет. Внешне этот роман выглядел вполне безобидно, однако под дорожными заметками, в форме которых было написано произведение, скрывалась жесткая критика рабского положения крепостных крестьян и пороков деградировавшего дворянства.
Оценки современных Радищеву литераторов были неодно? значными. Например, Александр Пушкин охарактеризовал «Путешествие из Петербурга в Москву» как «невежественное презрение ко всему прошедшему, слепое пристрастие к новизне». Абсолютно противоположное мнение высказывал о произведении другой русский писатель, Александр Герцен. Такой раскол в обществе вполне понятен, ведь по тем временам Радищев являлся яркой фигурой в истории отечественной литературы.
Крамольная книга поступила в продажу в мае 1789 года. Ее распространитель, книготорговец Зотов, не успевал издавать книгу, настолько она стала популярной. Интерес к произведению проявила и Екатерина II, которая, прочитав роман, велела немедленно арестовать автора. Александр Радищев успел сжечь все экземпляры книги, но императорские ищейки уже были начеку. Автора произведения арестовали и поместили в Петропавловскую крепость. В одночасье любимый всеми писатель превратился в государственного преступника. Через некоторое время суд вынес смертный приговор, который в последний момент Екатерина II заменила ссылкой сроком на 10 лет.
Местом заключения Радищева стал Илимский острог. Вскоре за ним последовала преданная Елизавета Васильевна с сыновьями. Нельзя сказать, что жизнь Радищева в изгнании была трудной. Он получил право свободно передвигаться по Илимску, в его полное распоряжение предоставили пятикомнатный дом с многочисленными надворными постройками и 8 слуг. Однако деятельная натура Радищева требовала выхода энергии, поэтому он сразу принялся за строительство дома с помощью плотников губернатора. Новый дом состоял из 8 комнат, здесь даже был кабинет и библиотека, где Радищев постоянно работал. В ссылке появились такие произведения, как «О человеке, его смерти и бессмертии», сочинение на политические темы «Письмо о китайском торге» и «Сокращенное повествование о приобретении Сибири». В лаборатории он ставил химические опыты, много времени посвящал воспитанию детей, обучая их истории, географии и иностранным языкам, которыми владел в совершенстве.
В Илимске Радищев женился на Елизавете Васильевне Рубановской. Здесь же появилось еще трое детей писателя. Но был ли он счастлив? Возможно, другой человек и смирился бы со сложившимися обстоятельствами, но только не Радищев. Как и все великие люди, в ссылке он чувствовал себя ненужным российскому обществу, более того, бессильным помочь миллионам крепостных крестьян, обреченных на рабский труд.
Жившие в столице высокие покровители Радищева делали все возможное для облегчения участи писателя, однако перемены в его судьбе наступили только после смерти Екатерины II. С воцарением на престоле Павла I Радищев решил вернуться в свое родное поместье. Но злой рок готовил ему еще одно тяжкое испытание: в дороге скончалась дорогая его сердцу Елизавета Васильевна. Овдовевший во второй раз Радищев поселился вместе с детьми в селе Немцово, которое он не покидал вплоть до кончины Павла I.
С приходом к власти Александра I Радищев был назначен членом Комиссии по составлению законов. Писатель с большим энтузиазмом принялся за создание нового проекта «Государственного уложения», в числе основных пунктов которого были уничтожение Табели о рангах, свобода слова и вероисповедания, отмена крепостного права и др. Тем не менее председатель комиссии, граф Завадский, не разделял реформаторских взглядов писателя и сразу же отклонил проект Радищева. Более того, он заметил, что с таким подходом к государственному устройству России Радищев в очередной раз может угодить в ссылку.
Именно с этого момента в характере Радищева произошли фатальные изменения: он постоянно испытывал чувство тревоги, горячо брался за какое-нибудь дело или вдруг терял к нему интерес и сидел без движения в течение нескольких дней. Родственники были не на шутку встревожены этими первыми проявлениями эмоциональной нестабильности, а впо? следствии и душевной болезни. 11 сентября 1802 года Александр Радищев покончил жизнь самоубийством, приняв смертельную дозу яда.
В России в течение полувека после кончины писателя его творчество находилось под запретом. Только в 1885 году благодаря ходатайству внука писателя, художника Боголюбова, в Саратове был создан музей имени Радищева, представляющий вниманию зрителей прекрасную коллекцию произведений русского искусства и ценные документы, принадлежавшие семье Радищевых.
«Добровольно иду к неизбежному…» Афанасий Фет
Почти всю свою сознательную жизнь великий русский лирик Афанасий Афанасьевич Фет посвятил борьбе за право носить другую фамилию – Шеншин, фамилию своего отца. Хотя был ли тот его отцом, неизвестно.
Происхождение поэта – это самое темное место в его биографии. Никто не может с определенностью сказать, какова точная дата его рождения (октябрь или ноябрь 1820 года) и кто был его настоящим отцом.
Афанасий Фет
Известно, что в начале 1820 года в Германии, в Дармштадте, лечился 44-летний русский отставной офицер Афанасий Неофитович Шеншин, богатый орловский помещик. В доме местного обер-кригскомиссара Карла Беккера он познакомился с его дочерью, 22-летней Шарлоттой, бывшей замужем за мелким чиновником Иоганном Фётом. Осенью того же года она бросила мужа и дочь и бежала с Шеншиным в Россию. Шарлотта была уже беременна, но обвенчалась со своим любовником по православному обряду и взяла себе имя Елизавета Петровна Шеншина. Вскоре в семье родился мальчик, который был записан в метриках как сын Шеншина.
Некоторые источники указывают на то, что бракоразводный процесс Шарлотты-Елизаветы с бывшим мужем был очень длительным, и с Шеншиным она обвенчалась только спустя два года после рождения сына Афанасия, которого еще при крещении родители, подкупив священника, записали под фамилией Шеншин. Таким образом, до 14 лет будущий поэт считал себя потомственным дворянином, но, после того как в 1834 году тайна его рождения была раскрыта, орловское губернское правление учинило следствие и лишило отрока фамилии. Афанасию не только запретили именоваться Шеншиным, но и вообще отобрали право носить какую бы то ни было фамилию.
Первое, что за этим последовало, были злые догадки и издевки товарищей. Но вскоре Фет в полной мере ощутил тяжелейшие последствия, связанные с его новой фамилией. Это были не просто оскорбления и злые насмешки приятелей, это была утрата всего, чем он должен был обладать по праву, – дворянского звания, положения в обществе, имущественных прав, даже национальности, российского гражданства. Потомственный дворянин, богатый наследник в один момент стал человеком без имени – безвестным иностранцем весьма темного и сомнительного происхождения. И, разумеется, юный Фет воспринял это как мучительнейший позор, бросивший, по понятиям того времени, тень не только на него, но и на горячо любимую им мать. Потеря имени для будущего поэта явилась величайшей катастрофой, изуродовавшей, как он считал, его жизнь.
Но через некоторое время опекуны сестры Лины Фёт прислали из Германии документ, согласно которому Афанасий признавался сыном первого мужа Шарлотты-Елизаветы, чиновника Иоганна Петера Карла Вильгельма Фёта. Теперь будущий поэт наконец обрел законный статус, но зато лишился дворянства и наследственных имущественных прав.
Таким образом, одним росчерком пера дотошного чиновника потомственный дворянин Афанасий Шеншин стал Фетом, превратившись из русского в немца, а из российского подданного – в иностранца, лишившись прав наследования имущества и земли. С той роковой минуты будущий поэт стал подписываться: «К сему руку приложил иностранец Фет». Кстати, в университете он числился «студентом из иностранцев». Впоследствии в письме своему другу Полонскому Фет с горечью признавался: «Я два раза в жизни терял свое состояние, потерял даже имя, что дороже всякого состояния». А будучи уже известным поэтом, на вопросы приятелей, что было для него самым мучительным в жизни, он отвечал, что все слезы и боль его израненной души сосредоточены в одном слове – Фет.
Искупят прозу Шеншина
Стихи пленительные Фета.
Что касается буквы «ё», то она превратилась в «е» в фамилии лирика случайно. Наборщик его стихов однажды перепутал литеры, и Афанасий Афанасьевич после этого так и стал подписываться: Фет.
Стоит ли говорить о том, насколько потрясла сознание Афанасия Фета перемена статуса. С того момента, как он стал Фетом – сыном чиновника, им овладела всепоглощающая идея: вернуть утраченное дворянское достоинство.
Все его мысли и разговоры сводились только к одному: стать обычным русским помещиком Шеншиным, т. е. тем, кем он и должен быть на самом деле. Навязчивая идея послужила толчком к развитию душевной болезни, тяготевшей над родом Фетов (по материнской линии) и передававшейся из поколение в поколение.
Поступив на словесное отделение в Московский университет, Афанасий Фет подружился с будущим критиком и поэтом Аполлоном Григорьевым, под влиянием которого и начал писать стихи. Первая книга Фета – «Лирический Пантеон» – вышла, когда он еще был студентом. Читатели по достоинству оценили талант юного лирика, для них было неважно, помещик он или сын простого чиновника.
Белинский в печатных отзывах неоднократно выделял Фета, заявляя, что «из живущих в Москве поэтов всех даровитее г-н Фет», что среди его стихотворений «встречаются истинно поэтические». И действительно, в числе стихов, опубликованных в 1842–1843 годах, уже были жемчужины фетовской лирики.
Отзывы Белинского послужили Фету «путевкой» в литературу. Он начал печатать свои стихотворения в различных журналах, а через несколько лет при активном участии Аполлона Григорьева подготовил новый сборник лирики.
Хотя радость творчества и литературный успех целительно действовали на «больную» душу Фета, но укротить его «бунтующую» идею-страсть они не могли. Он по-прежнему больше всего на свете желал стать тем, кем он должен был быть по праву – помещиком Шеншиным.
Во имя поставленной цели Афанасий был готов пойти на что угодно. К удивлению своих товарищей, в 1845 году, после окончания университета, он покинул Москву и поступил на службу в один из провинциальных полков, расквартированных в Херсонской губернии. Сам Фет объяснял это тем, что на военной службе он скорее, чем на какой-либо другой, мог приблизиться к осуществлению своей заветной цели – стать дворянином – и тем самым вернуть хоть часть утраченного.
Вскоре Фет перестал значиться «студентом из иностранцев» – ему удалось вернуть гражданство. Хотя на военной службе он продолжал писать и печатать стихи, но его литературная деятельность в новых условиях все более ослабевала. Так, одному из своих друзей детства, И. П. Борисову, Фет с тоской говорил, что его судьба сравнима разве что с «существованием в окружении чудовищ всякого рода»: «…через час по столовой ложке лезут разные гоголевские Вии на глаза, да еще нужно улыбаться».
Свою жизнь Фет сравнивал с «грязной лужей», в которой он нравственно и физически тонет, а испытываемые им страдания – с «удушьем заживо схороненного»: «Никогда еще не был я убит морально до такой степени». В одну из таких минут он признался одному из своих приятелей, что страстно желает «найти где-нибудь мадмуазель с хвостом тысяч в двадцать пять серебром, тогда бы бросил все».
Но пока «мадмуазели с хвостом» у Фета не было, он продолжал нести воинскую службу. Целых 8 лет он барахтался в «грязной луже», терпел лишения и подлаживался под начальство. А по прошествии этого времени, когда цель уже казалась такой близкой, она неожиданно отдалилась. Дело в том, что за несколько месяцев до присвоения Фету первого офицерского чина был издан, чтобы затруднить доступ в дворянство выходцев из других сословий, указ, согласно которому для получения наследственных дворянских прав надо было иметь более высокое воинское звание.
Разумеется, это обстоятельство расстроило поэта, но остановить его ничто не могло. Хотя он и сравнивал себя с мифологическим Сизифом, но настойчиво и ревностно продолжал вести свою «ложную, труженическую, безотрадную жизнь»: «Как Сизиф, тащу камень счастья на гору, хотя он уже бесконечные разы вырывался из рук моих». Как бы трудно ему ни было, возможность отступиться от поставленной цели он категорически отвергал: «Ехать домой, бросивши службу, я и думать забыл, это будет конечным для меня истреблением».
Фет не дослужился до дворянства, да и «мадмуазели с хвостом» не нашел, но все же судьба смилостивилась над ним: в 1853 году ему посчастливилось вырваться из «сумасшедшего дома» и добиться перевода в гвардейский лейб-уланский полк, который был расквартирован сравнительно недалеко от Петербурга.
Время перевода Фета совпало с благоприятными переменами в отношении общества к поэзии. Как и предсказывал Белинский, во второй половине 1840-х годов стихотворчество утратило в глазах читателей всякую ценность. Литературные журналы совсем перестали печатать стихи, а спрос на новые поэтические сборники резко упал. Но к началу 1850-х годов ситуация изменилась в лучшую сторону: Некрасов стал редактором «Современника» (туда же перешел Белинский из «Отечественных записок»), и вскоре к журналу примкнули талантливые писатели, будущие корифеи литературы второй половины XIX века – Тургенев, Толстой, Герцен, Гончаров.
В 1850 году наконец увидел свет давно прошедший цензуру, но пролежавший три года на полках издателей второй сборник стихотворений Фета. Творениям поэта дали положительную оценку такие известные критики того времени, как В. П. Боткин и А. В. Дружинин, и вскоре под давлением Тургенева они помогли Фету подготовить новую книгу стихов, в основу которой был положен «вычищенный» и основательно переработанный сборник 1850 года. После выхода нового сборника, в 1856 году, Некрасов писал: «Смело можем сказать, что человек, понимающий поэзию и охотно открывающий душу свою ее ощущениям, ни в одном русском авторе, после Пушкина, не почерпнет столько поэтического наслаждения, сколько доставит ему г-н Фет». Помимо восхищенных откликов Некрасова и критиков-эстетов Дружинина и Боткина, которые провозгласили поэзию Фета боевым знаменем «чистого искусства», его стихи получили положительные отзывы в журналах всех направлений.
Воодушевленный похвалами ведущих критиков, Фет развил активнейшую литературную деятельность, систематически печатая свои произведения почти во всех наиболее крупных журналах. Его материальное положение, благодаря гонорарам за изданные стихи, в этот период тоже намного улучшилось. Однако на воинской службе дела шли весьма неважно. Тяжелейший камень, который Сизиф-Фет поднял на самую вершину горы, покатился вниз…
Приблизительно в то же время, когда вышел его сборник стихов, появился новый указ: отныне звание потомственного дворянина полагалось лишь тем военным, кто дослужился до чина полковника. Фет понимал, что осуществление его цели отодвинулось на столь неопределенно долгий срок, что продолжать делать военную карьеру становилось абсолютно бесполезным.
Еще во время армейской службы на Украине, гостя у своих друзей Бржеских в Березовке, Фет познакомился в соседнем поместье с одаренной музыканткой Еленой Лазич, чей талант произвел впечатление даже на Ференца Листа, гастролировавшего тогда на Украине. Девушка была страстной поклонницей поэзии Фета, а лирик в свою очередь восхищался ее красотой и музыкальными способностями. Взаимное восхищение вскоре переросло в глубокое чувство, и казалось, что ничто не может помешать молодым людям соединить свои судьбы.
1849 год – начало их любви. О чем говорили Фет и Елена Лазич в минуты первых встреч? В автобиографической поэме «Талисман» Фет подробно описал и родовое имение, и «сонные куртины», и атмосферу их бесед:
Мы говорили Бог знает о чем:
Скучают ли они в своем именье,
О сельском лете, о весне, потом
О Шиллере, о музыке и пенье…
Но в том же 1849 году влюбленный поэт написал своему другу Ивану Петровичу Борисову следующее: «Я… встретил существо, которое люблю и, что еще, глубоко уважаю… возможность для меня счастья и примирения с гадкой действительностью… Но у ней ничего и у меня ничего – вот тема, которую я развиваю и вследствие которой я ни с места…»
И Фет не решился жениться на Елене, объяснив это тем, что не имеет возможности содержать семью.
Драма назревала, и в июне 1850 года Фет написал Борисову: «О моей сердечной комедии молчу – право нечего и сказать, так это избито и истерто». А в письме, датированном 1 июля 1850 года, поэт совершенно категорично заявил: «Я не женюсь на Лазич, и она это знает». И с этого трагического момента Фет был обречен на духовное одиночество.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.