ГЛАВА 4. Что касается жизни…
ГЛАВА 4. Что касается жизни…
«Что касается жизни, то слуги могут прожить ее за нас». Это слова героя пьесы «Аксель», известного произведения эпохи «декаданса» девяностых годов прошлого века. Что имелось в виду героем пьесы: действительно ли он высказывал желание умереть? Напротив. Он имел в виду лишь то, что существует более интересная, более насыщенная форма человеческого существования по сравнению с тем, что способен предложить нам повседневный опыт. Герой пьесы лишь повторяет открытие, сделанное Ричардсоном: воображение — вызванное с помощью литературного произведения — способно наделить нас формой мнимого опыта. И самое замечательное в этой форме опыта состоит в том, что во многом она оказывается предпочтительней реального мира. Если я голоден, то представление о еде не сможет удовлетворить мой аппетит; наоборот, оно лишь усилит мой голод. Но если я испытываю скуку и разочарование в жизни, я подключаю свое воображение, и мои собственные мечты способны доставить мне то же внутреннее успокоение, что и в реальной жизни. Не испытывающая удовлетворения в собственных чувствах, дочь священника погружается в грезу, — в свою выдуманную любовь к прекрасному цыганскому парню. Она пишет роман, который при этом отнюдь не кажется нам выдумкой неудовлетворенной старой девы. Ее книга приобретает свою собственную реальность, которая по силе воздействия способна превозмочь повседневный опыт. Чувства и мысли, вызванные в нас «обыденной реальностью», оказываются ограниченными ее пределами. Эмилия Бронтё открыла способ пробуждения новой сферы чувств. В некотором смысле, она открыла новую реальность.
Так в чем же секрет создания мнимой реальности? В образе самого себя. В этом заключался смысл открытия, сделанного Ричардсоном. И Свифт, и Дефо в «Путешествии Гулливера» и «Робинзоне Крузо» рассказывали, главным образом, истории, не погружаясь при этом вовнутрь собственных произведений. Ричардсон научил нас основному писательскому трюку, состоящему в том, чтобы сделать роман зеркалом, в котором мы видим лицо самого писателя.
И здесь мы должны сделать одно важное замечание. Мы не имеем в виду, что романист должен стремиться к тому, чтобы нарисовать автобиографический портрет самого себя. Это было бы слишком просто, и к тому же не имело бы большой ценности. Истинная цель романиста состоит в том, чтобы отразить в данном образе то, что он хочет. Ведь не всегда бывает ясно то, к чему на самом деле он стремится. К примеру, что именно хотел сказать Ричардсон своим приговором в романах «Памела» и «Кларисса»? То, что добродетель всегда торжествует над пороком? Совсем нет; если не современники писателя, то уж во всяком случае мы сами можем наблюдать то, насколько Ричардсон был одержим темой насилия и совращения. В таком случае означает ли это то, что целью писателя было показать, что порок всегда торжествует над добродетелью? И опять–таки нет: ответ не так прост, как могло бы показаться. В образах Ловеласа и сквайра Б. Ричардсон хотел лишь показать то, как нужно сдерживать определенную часть самого себя — ту часть, что чаще всего не находила выражение в его повседневной жизни респектабельного буржуа.
Существует так называемая концепция «мысленного эксперимента», которая широко используется в философии. К примеру, я могу поставить перед собой вопрос: как выглядел бы мир, если бы в нем исчезли все книги, или же если бы мужчины и женщины ничем не отличались друг от друга. Я не смогу поставить этот эксперимент в реальности; но с помощью моего воображения я легко могу себе представить то, как, действительно, выглядел бы мир в подобном случае. Можно сказать, что Ричардсон, описывая надругательство над Клариссой, сумел, таким образом, осуществить свой мысленный эксперимент, который позволил ему исследовать соответствующие последствия данного деяния. Сделанный им вывод состоит в том, что акт насилия имеет катастрофические последствия как для насильника, так и для его жертвы. Можно, конечно, возразить, что тот же самый вывод можно было бы сделать, и не прибегая к написанию романа под названием «Кларисса», но это было бы неверно. Осуществляя столь детальный мысленный эксперимент, Ричардсон сумел придать своим выводам такую степень достоверности, которой в противном случае они просто были бы лишены. Более того, ему не удалось бы написать своего «Сэра Чарльза Грандисона», не создай он до этого мнимую жизнь Ловеласа и сквайра Б., которую со своими героями сумел прожить сам. Изначально образ Грандисона задумывался им как образ очередного распутника; но в конце концов Ричардсон передумал и, начав все заново, создал свой портрет «истинно добродетельного мужа». Одно из главных преимуществ мысленного эксперимента состоит в его обратимости.
Иногда писатель может поставить мысленный эксперимент, который — уже на ранней своей стадии — закончится полным провалом. Именно это произошло с поздними романами Мопассана. С другой стороны, отдельные мысленные эксперименты вопреки ожиданиям дают весьма успешный результат. Так, например, «Записки Пиквикского клуба» задумывались Диккенсом как серия развлекательных скетчей. Вместо этого, центральное место в романе заняли образы мистера Пиквика и Сэма Уэллера, а сама книга стала началом писательской карьеры ее автора. Диккенс столкнулся с «законом возможных возвращений». Его пример показывает, как с помощью мысленного эксперимента роман может стать методом для открытия законов человеческой души.
Люди — единственные живые существа, наделенные способностью мечтать. Но почему мы мечтаем? В чем состоит цель наших мечтаний?
Не требуется особых интеллектуальных усилий, чтобы осознать, что во всех наших «мечтах» присутствует определенная доля свободы. В основе нашего человеческого опыта лежит ощущение ограниченности. Мы связаны с землей тысячью невидимых нитей: законом притяжения, чувством голода, собственными инстинктами, стремлением обезопасить самих себя.
В марте 1804 года девятнадцатилетний юноша почувствовал острую зубную боль. После трех дней нестерпимых мучений, встретив знакомого, он узнал от него, что опиум может помочь ему снять боль. В то время купить опиум можно было в любой аптекарской лавке. Так дождливым воскресным днем юноша по имени Томас де Куинси купил пузырек «настойки опиума» стоимостью в несколько пенсов и, вернувшись в свое убогое жилище, сделал из него несколько глотков. «В течение какого–нибудь часа — о чудо! — боль полностью прошла! Но и не только: я почувствовал, будто возношусь из мрачных глубин к самим вершинам духа! Исчезновение боли было лишь толикой того, что мне удалось ощутить; этот отрицательный эффект всецело растворился в необъятности тех положительных ощущений, которые открывались передо мной — во внезапно явившейся бесконечности божественного наслаждения. Это была панацея… от всех человеческих страданий; это был секрет счастья».
Алетея Хейтер описывает подобные ощущения в своей книге «Опиум и романтическое воображение»:
«Практически во всех случаях изначальный эффект от принятия опиума состоит в снятии всякого напряжения и тревог, в ощущении особого вида расслабленности и блаженного успокоения, которое обыкновенно называется… эйфорией… в чувстве отстранения от внешнего мира, похожем на движение легкого бриза, уносящего тебя прочь… все заботы, страхи, запреты и скука словно исчезают насовсем, и вместо этого тебя охватывает чувство безмятежного спокойствия. …Теперь ты находишься в состоянии беспредельного успокоения. Тебя ничто не тревожит, ничто не заботит; ты примирился со своими ближними, поскольку теперь тебе нет до них никакого дела; тебя не заботят их проблемы; и любая несправедливость и неуважение, которые прежде ты с такой очевидностью замечал вокруг себя, внезапно отступают на задний план, оказываясь бессильными причинить вред твоему неуязвимому самолюбию».
Данная цитата показательна не в смысле описания ощущений человека, употребляющего опиум, а в смысле общей картины всех признаков духовной свободы человека, даже если безразличие со стороны ваших собратьев не имеет для вас никакого значения.
Любые мечты и «мысленные эксперименты» имеют один и тот эффект, даже если речь идет об «убийстве» вашего заклятого врага: они приносят облегчение от внешнего и внутреннего гнета, подобно тому, как подводный пловец вновь ощущает себя на поверхности, жадно глотая воздух.
Таким образом, основная цель романа изначально была связана с пониманием смысла свободы, и проблема свободы человека стала одной из главных его тем. Ловелас Ричардсона говорит об удовлетворении «своей собственной царственной воли». Руссо заявляет о том, что «человек рожден свободным, но повсюду заключен в цепи», предполагая, что демократическое устройство, образование и более справедливое распределение богатства должны принести всем людям долгожданную свободу, право на которую было дано ему от рождения. Шиллер говорит о том, что «лишь свобода творит гигантов». В основе всех романов маркиза де Сада лежало предположение о том, что целью всей человеческой жизни являются удовольствия и что люди вольны удовлетворять их, даже путем убийств и пыток. Известный герой Байрона грозит небесам кулаком, отстаивая собственное право делать то, что ему хочется, несмотря на окружающих людей. Примером еще одного байронического мятежника является образ Хитклифа из романа Эмилии Бронтё…
Последствия этого мысленного эксперимента в области человеческой свободы весьма схожи с опиумным опьянением. Погружаясь в художественный мир романа или любой из поэм Байрона (имевших у читателей куда как больший успех, чем сами романы), невольно ощущаешь «снятие всякого напряжения и тревог, особый вид расслабленности и блаженного успокоения» и так далее. Существует известное сходство между чтением романа и потреблением опиума; любому опытному читателю знакомо чувство забытья, потери контакта с внешним миром, некий вид душевной диспепсии.
Тем не менее между тем и другим существует одно существенное различие. Употребление опиума оказывает свое воздействие на центральную нервную систему человека, на время успокаивая ее и отпуская в свободное путешествие наркотического транса. Роман же оказывает свое воздействие на человека путем расширения видения. Повседневное сознание людей ограниченно, подобно узким линзам камеры. Ими хорошо снимать превосходные картины крупным планом, общий вид которых тем не менее достаточно узок. С другой стороны, профессиональный фотограф может снабдить свою камеру широкими линзами, с тем чтобы сделать снимок всей панорамы в целом. А это и есть аналог сознания, к которому мы приходим с помощью чтения романа. Он снабжает наши души широкими линзами, с помощью которых мы смотрим на мир. Он дает нам возможность «отстраниться» от событий, подобно камере висящей в воздухе, которая внезапно открывает нашему взору самые дальние уголки сельской местности. Разумеется, мы всегда «знали», что эти уголки существуют, хотя бы и в абстрактном смысле; но узкие линзы повседневного сознания оберегали нас от непосредственного взгляда на них. Впечатления многих людей, принимавших опиум, имеют схожий эффект, — они могли свободно перелетать через горы или преодолевать просторы океана, — но их видение вещей оставалось лишь бесконтрольным наркотическим сном. Роман же можно было бы назвать контролируемым опиумным опьянением. Его целью остается обеспечение широты нашего сознания.
Теперь становится ясным, почему «натуралистический роман» не стал тем революционным прорывом в литературе, о котором мечтали Флобер и Золя. Напротив, в «Госпоже Бовари» Флобер сделал целый шаг — а на самом деле, даже два шага — назад. Он просто заменил широкие линзы своей камеры на узкие. А центральным персонажем своего романа он сделал недалекую кокетку, которая даже при самом смелом полете фантазии не может стать собственным образом Флобера. (Известны слова писателя: «Госпожа Бовари — это я сам, но это совершенно не так»). Все верно: в романе «Госпожа Бовари» речь идет о «свободе» — жена сельского доктора пытается стать в некотором роде свободным человеком, — но в романе нет исследования о человеческой свободе; судьба Шарля и Эммы предрешена с самого начала. И отнюдь не из–за трагического мировоззрения Флобера, но из–за его изначального презрения к ним.
Если бы Флобер и Золя были настолько гениальны, они попытались бы соединить узкие и широкие линзы, подобно тем бифокальным аппаратам, с помощью которых в любой момент вы можете поменять фокус вашего зрения.
Эту истину удалось усвоить только одному великому романисту: Толстому. В романе «Война и мир» мы находим соединение узкого и широкого видения. Э.М.Форстер совершенно прав, говоря о том, что в романе Толстого «нас восхищает чудовищное ощущение пространства, звучащее в нас, словно музыка». И далее: «Стоит лишь бросить беглый взгляд на «Войну и мир», как мы услышим звучание великолепных аккордов, даже не догадываясь о том, что именно вызвало в нас эти звуки… Они исходят из необъятных просторов России, расточающей множество эпизодов и персонажей романа, всех ее мостов и замерзших рек, лесов и дорог, садов и полей…» Впрочем, ошибка Форстера состоит в его убеждении, будто «звучащая в нас музыка» объясняется чувством «чудовищного пространства». Если бы это было так, то тогда и старинные плутовские романы — наподобие «Дон Кихота», «Жиль Блаза», «Тома Джонса» — вызвали бы в нас схожие ощущения, поскольку каждая из этих книг содержит описание огромных пространств, а любой рассказ о путешествиях источал бы «звучание великолепных аккордов». Форстер не обратил внимание на главную тему любого романа — тему свободы. Битва с Наполеоном является у Толстого символом свободы; другой символ составляют в романе описания необъятных пространств. Но наибольший интерес представляет собой одержимость свободой двух главных персонажей книги: князя Андрея и Пьера. Выдающаяся заслуга Толстого состоит в том, что он стал первым романистом, который осознал парадоксальную природу свободы, — то самое противоречие, которое имел в виду Оберман, говоря о том, что дождь вызывает у него чувство подавленности, а свет солнца при этом кажется бесполезным. Толстой сумел сделать вывод о том, что любая физическая свобода наших поступков: возможность идти туда, куда тебе хочется, и делать то, что тебе нравится, — начинает вскоре надоедать, в то время как любой вид опасности и непредвиденной ситуации способен вызвать в нас сильное ощущение свободы. Пьер остается скучным и довольно пустым человеком, когда ему нечего делать и он проводит время в собственных развлечениях. Но он осознает смысл свободы, оказываясь перед отрядом французских солдат, собирающихся расстрелять его как шпиона, — в тот самый момент, когда жизнь становится для него бесконечно желанной. Но именно здесь Толстой подключает к разрешению проблемы свой рациональный интеллект, на деле фальсифицируя результат. Получив помилование, Пьер становится военнопленным; глубокое впечатление на него оказывает душевная успокоенность старого крестьянина по имени Платон Каратаев, который верит, что на все воля Божья, и засыпает спокойным сном невинного ребенка. Как и Пьер, сам Толстой приходит к убеждению, что лишь руссоистская формула «Назад к природе» способна стать ответом на страстное стремление человека к свободе.
В отличие от самого писателя, произведения Толстого полны инстинктивных прозрений в «абсурдную» природу свободы. Горький рассказывает одну из типичных историй о Толстом, характеризующую данное противоречие. Как–то прогуливаясь с Толстым по улице, они встретили двух драгун, шедших рядом с ними. Толстой пробурчал: «Военные идиоты… шагают, как заводные игрушки, без единой мысли в голове…» Но стоило только драгунам пройти мимо писателей в ногу, ровным шагом, в блеске своих голубых мундиров, как Толстой внезапно воскликнул: «Разве они не восхитительны!» Толстой никогда не был рабом своих теоретических выводов; чисто природные влечения жизни обладали для него куда как большей истинностью. Это нашло свое выражение в эпизоде романа «Война и мир», в котором дается описание старого дуба. Проезжая мимо дерева по пути к Ростовым, князь Андрей созерцает мертвые ветви дуба, и он чувствует, что его собственные надежды и мысли так же мертвы. У Ростовых он случайно оказывается свидетелем разговора двух девушек, сидящих у открытого окна в их спальне, и князь внезапно ощущает в себе прилив новых чувств и наслаждений. По пути домой он вновь проезжает мимо старого дуба, ветви которого уже покрыты весенней листвой…
Что касается Флобера и Золя, то они оказались не в состоянии использовать нечто в роде упомянутого «двойного видения», с тем чтобы дать одновременный ответ на два аспекта ценностей: жизненный и интеллектуальный. (Я также называю это «ответом двух ценностей»). Так, в один прекрасный день Эмму Бовари охватывают страстные желания личной свободы и любовных похождений, и здесь она уподобляется той мухе, которая полностью увязла в приготовленной для нее липкой бумаге, так что любые ее попытки выбраться оттуда еще больше удерживают ее на клею. Ранний роман Золя «Тереза Ракен» представляет собой еще одно яркое исследование на эту тему, в котором речь идет о молодой женщине, безумно любящей жизнь, но ненавидящей своего посредственного мужа; самый близкий друг ее мужа становится ее любовником, и вместе они решаются на убийство этого человека. Но совершив преступление, они сами попадают в ловушку, в равной степени тяготясь друг другом и погружаясь во взаимные подозрения. Читателю становится совершенно очевидно, что у Золя не остается другого выхода, кроме как убрать обоих убийц, так что роман заканчивается невероятной сценой двойного самоубийства. Не имея «двойного видения», Флобер и Золя оказываются не в состоянии разрешить проблему поиска свободы; и в отличие от зеленеющего дуба в романе Толстого упадок их произведений весьма предсказуем.
Несмотря на отдельные его недостатки, «Война и мир» остается пробным камнем для оценки величия любого романа. Еще ни один романист не сумел выразить в столь явной форме всю абсурдность природных влечений жизни; сцены езды на санях, волчьей охоты, мистических картин неба у князя Андрея на поле Аустерлица — все это открывает нам силу Толстого, сумевшего дать «ответ двух ценностей», свое двойное видение жизни.
Ближе к завершению романа, словно движимый каким–то бесом своенравия, Толстой пускается в пространные рассуждения в духе собственной философии истории. А смысл этих рассуждений состоит в том, что свободная воля человека есть лишь иллюзия. События истории протекают, подобно потокам реки; личности Наполеона, Цезаря, Александра Великого — это лишь щепки, уносимые прочь ее течением. Толстой потешается над идеей о том, что люди, подобные Руссо и Дидро, оказали какое–то влияние на Французскую революцию, сравнивая «великих людей» с баранами, которых откармливают собственные пастухи, с тем чтобы в конечном итоге отправить их на убой; все их «величие» ограничено волей непостижимой судьбы, лишь на время дающей им возможность удовлетворить неуемные аппетиты собственных амбиций…
Так финал романа, чьи пафос и величие заключены в силе его видения человеческой свободы, оборачивается пессимизмом, лишний раз доказывающим, что великие художники зачастую остаются весьма посредственными мыслителями.
Проблема натуралистического романа состояла в том, что он оказался в тесной зависимости не только от взгляда «узких линз» (то есть пространства), но и от времени. Если вы досконально, натуралистично, день за днем начнете описывать чью–либо жизнь, то результатом этого описания станет могила вашего героя. Разумеется, можно завершить роман так, как это сделал Толстой, показав новое поколение детей, вбегающих в комнату, в то время как их мать умерла еще в первом томе романа, — но все это напоминает некий вид мошенничества, заведомого обмана читателя, — ведь проблема так и остается неразрешенной. Многие блестящие романисты оказались в ловушке подобного рода. К примеру, героем объемного произведения Ромена Роллана «Жан–Кристоф» (десять томов романа вышли в свет с 1904 по 1912 год) является музыкант, чья жизнь основана на биографии Бетховена. Первые тома книги великолепны; в них рассказывается о детстве юного гения; о том, как его отец слышит игру сына на фортепьяно и решает сделать из него виртуоза; о его молодости, проведенной в придворном оркестре; о его любовных похождениях; о побеге в Париж после ссоры с одним солдатом, закончившейся убийством; о постепенном признании его способностей; о грядущей славе… Но вот настал момент, когда Жан–Кристоф становится общепризнанным музыкантом, и тогда возникает вопрос: а что еще остается делать автору романа с его героем? Роллан начинает описывать новые любовные приключения, новых друзей героя, его новый побег (на сей раз в Швейцарию). У читателя возникает ощущение, что Роллан собирается закончить роман только ему одному известным способом. Так, в конце концов, умирает возлюбленная Кристофа, а сам герой кончает жизнь самоубийством. В результате последняя тысяча страниц романа превращается в постепенный упадок произведения.
С той же проблемой мы сталкиваемся в романе Сигрид Унсет «Кристина, дочь Лавранса», удостоенном Нобелевской премии и почти таком же объемном, как и «Жан–Кристоф». Основную тему романа можно назвать религиозной; героиня произведения разрывается между религией и миром. Чуть не став жертвой насилия, она уходит в монастырь; но отправившись из монастыря за продуктами, она встречает мужчину, который уже помолвлен с другой, и влюбляется в него, став его любовницей. Наконец, они женятся, а сама Кристина становится матерью и хозяйкой целого поместья. И здесь у автора книги возникают определенные трудности; конец им будет положен с завершением третьего тома, когда Кристина погибнет в монастыре от чумы. В романе великолепно воссоздана картина средневековой Норвегии четырнадцатого века. Но несмотря на то, что религиозная тематика привносит в роман глубину и силу, автору произведения так и не удалось избежать «ловушки времени». Первый том романа создает яркое впечатление о страстном желании жизни и стремлении к ней, которым наделена Кристина. Проблема свободы девушки — и того, что она собирается с ней делать — все более захватывает читателя. Пока, наконец, в финале романа этот интерес, подобно самой свободе Кристины, не исчезает вовсе. А сам романист оказывается совершенно бессильным хоть как–то разрешить эту проблему.
Роман Арнольда Беннетта «Повесть о старых женщинах» представляет собой пример иного рода, в котором тема времени задумана как разрушительная сила. В одном из парижский ресторанов Беннетт заметил полную старую женщину, которая обладала настолько эксцентричными манерами, что официантки невольно смеялись за ее спиной. В голову ему пришла мысль о том, что эта безобразная пожилая женщина была когда–то юным и стройным созданием; таким образом, он решил написать небольшой рассказ об этой женщине, а также о ее сестре, следуя принципу «попробуй создать лучше», чем это удалось Мопассану в романе «Жизнь». В результате из–под пера писателя вышел целый роман, который начинался с того момента, когда его героиням — сестрам Бэйнс — было пятнадцать и шестнадцать лет, а заканчивался смертью обеих полвека спустя. Одна из сестер выходит замуж за клерка, а затем становится хозяйкой небольшого магазина; другая же бежит из дома с молодым красавцем и, брошенная им, влачит затем жалкое существование в Париже. Овдовев, обе сестры встречаются снова и в конце концов остаются друг с другом вплоть до самой старости. Книга производит впечатление трагичности, тщетности и полной бессмысленности человеческого существования. Таким образом, несмотря на то, что «Повесть о старых женщинах» является достоверной попыткой дать картину «широкого видения», книга остается своего рода тупиком. Это объясняет вывод Форстера о том, что книге Беннетта не хватает величия романа. Важно заметить то, что романы французских натуралистов оказали на писателя огромное влияние.
Сказать о том, что любая серьезная литература в своей основе ставит перед собой проблему свободы, было бы излишним обобщением. Менее абстрактным вариантом было бы сказать, что любой талантливый писатель стремится к тому, чтобы воплотить в своих произведениях собственное отношение к жизни; и, желая проиллюстрировать это отношение — показывая то, как оно было бы реализовано в действительности, — он ставит «мысленные эксперименты» с персонажами своих произведений. Естественно, все писатели склонны к обману читателя, ибо охотнее всего они предпочтут излагать собственный взгляд на жизнь, доказывая, что это и есть лучшее, что может быть на свете. Так, Диккенс наделяет злодеев в своих романах неестественно злодейскими чертами, а добродетельных людей — чертами неестественно добродетельными. Гоголь, верный своему призванию сатирика, привноситв свои персонажи нечто большее, чем простые человеческие недостатки: нечестность, ревность или скупость. Харди убежден в механичности и безжалостности окружающего его мира, и поэтому героев его книг преследует нечто большее, чем простое невезение. Чарльз Ливер, популярный романист времен викторианской эпохи, был человеком беззаботным, и поэтому его персонажам сопутствует нечто большее, чем простая удача.
Однако в конечном итоге — и здесь заключается самый интересный пункт наших рассуждений, — несмотря на подобное искажение реальности, мысленные эксперименты писателей приобретают примерно одинаковую объективную ценность, что и настоящие научные эксперименты, поставленные в настоящей лаборатории. Если писатель обладает честностью, — а, по определению, ею наделен любой писатель, — он никогда не сможет фальсифицировать результат своего эксперимента. И, подобно математическим расчетам, результат этот предрешен. Уолтер Пейтер, эссеист времен викторианской эпохи, полагал, что главной целью в жизни является достижение определенной остроты восприятия, которая позволит прожить жизнь «сильно, подобно драгоценному огню»; чтобы проиллюстрировать собственную философию, он написал роман «Марий Эпикуреец». Но по прочтении трех четвертей романа Марий начинает понимать, что его «эпикуреизм» больше не приносит ему желанного удовольствия; в конце концов он вступает в христианскую секту и встречает свою гибель, полагая, что она есть необходимый результат собственного самопожертвования. Точно таким же образом Гюисманс в своем романе «Наоборот» пытался показать, что высшей целью человеческой жизни является поиск чувственного наслаждения; однако роман заканчивается тем, что герой погружается в состояние полного духовного и физического истощения.
В сороковые годы девятнадцатого века датский философ Кьеркегор ввел понятие «экзистенциальный» для описания типа философии, которая ставит перед собой вопрос: «Что нам делать с нашей жизнью?» Он пришел к выводу, что все люди пребывают в постоянном становлении, и логическое мышление является тем самым для нас плохим проводником в жизни. Нам нужен более глубокий, более необузданный вид инстинкта для того, чтобы прийти к истине и свободе. «Абстрактное мышление» — подобное тому, что использовал в своей философии Гегель — не предназначено для этого. Надо полагать, у самого Кьеркегора не вызвал бы никакого сомнения тот факт, что то самое «экзистенциальное» мышление, которым был наделен философ, является тем типом мышления, которое использует любой серьезный романист. На самом деле так оно и есть. Роман является воплощением того, что Кьеркегор подразумевал под экзистенциальной философией. Он является попыткой показать отчетливый результат определенного отношения к жизни. И даже если иной романист окажется плохим мыслителем, ему не удастся избежать ответа на удивительные, безжалостные законы мироздания.
Давайте поближе ознакомимся с тем, как эти законы реализуются на деле.
Утром 14 ноября 1916 года Гектор Хью Манро был убит на западном фронте выстрелом немецкого снайпера. Он являлся автором полдюжины сборников рассказов, а также двух романов, один из которых по праву считается шедевром. На момент своей смерти Манро серьезно раздумывал над тем, чтобы оставить ремесло писателя и завести собственное хозяйство где–нибудь в Сибири.
Его старшая сестра пишет в своих воспоминаниях о нем, что первое, что она помнит о брате, был случай, когда Гектор окунул щетку для чистки камина в воображаемый огонь и погнался по комнате за своим братишкой, повторяя слова: «Я Бог. Я хочу разрушить мир». Эта история улавливает самую суть поздних произведений писателя «Саки»: «демонический» смысл его юмора. Совершив путешествие по Европе, — что являлось в то время неотъемлемой частью воспитания любого представителя верхушки английского общества, — а также прослужив некоторое время в бирманской полиции, он, наконец, вернулся в Англию и взялся за сочинение сатирических рассказов. К моменту, когда Манро вошел в литературу, в середине 90–х годов 19 века, слава наиболее «скандального» английского писателя прочно закрепилась за Оскаром Уайльдом. Одним из основополагающих желаний Манро оставалось стремление к скандалу; поэтому нет ничего удивительного в том, что он начал с подражания Уайльду. Куда как более удивительным остается то, что он оказался автором столь же хороших рассказов и эпиграмм, что и Уайльд.
Манро был шотландцем, выходцем из семьи военных; высшие слои британского общества казались ему полностью исчерпавшими собственные силы. В то время как средний класс вызывал у него смех. Героями многих его рассказов являются молодые умные люди (или женщины), которые всегда берут верх над респектабельной публикой и откровенными посредственностями. Риджинальд и Кловис — герои его ранних произведений — стали первыми продолжателями традиции, положенной Уайльдом в образе Алджерона Монкрифа. Вот пример того, как Риджинальд описывает один неудачный день в гостях:
«Все куропатки убийственно похожи друг на друга; если вы промахнетесь в одну, то упустите остальных — об этом, по крайней мере, свидетельствует мой личный опыт. Занудные разговоры в курительной комнате о том, что я не смогу попасть в птицу с расстояния пяти ярдов, напоминали душераздирающее нытье, которое издают коровы, что есть сил отгоняясь от слепня и будучи уверенными в том, что тот их ужалит. На следующее утро я встал ни свет ни заря, — насчет последней я, впрочем, был уверен, так как в небе раздавалось пение жаворонка, а трава вокруг, казалось, была той же, что и прошлым утром, — затем разглядел–таки нечто, максимально напоминавшее очертание птицы, сократил положенное расстояние, насколько это было возможно, и расстрелял все свои патроны. Впоследствии мне указали на то, что птица была домашней; но это просто глупость, ведь после первых нескольких выстрелов животное просто озверело. Затем, понемногу затихая, оно в последний раз махнуло окружающему миру своей лапой, что позволило мне кликнуть сына садовника, который отнес добычу в холл, с тем чтобы перед завтраком каждый мог удостовериться в моих успехах. Завтракать мне пришлось у себя наверху. Смею предположить, что пища в тот день имела весьма нехристианский вкус. Согласен, что не к добру нести в дом перья убитого павлина; во всяком случае, уезжая из дома, я прочитал в глазах хозяйки весьма недобрый взгляд…»
Этот отрывок очень типичен для Саки (Манро заимствовал свой псевдоним из второго издания «Рубайата» Фицджеральда). Одни и те же сюжеты кочуют из одного его рассказа в другой; похоже, перед ним стояла задача убедить средний класс, что он виновен уже в самом факте своего существования. Местами цинизм в его рассказах приобретает черты паранойи; так, в рассказе «Средни Ваштар» дикий хомячок перегрызает горло деспотичной кузине маленького мальчика; рассказ становится видом психопатической фантазии, насквозь проникнутой ненавистью, как это произошло у По в «Бочонке амонтильядо». Но чаще всего выход своей ненависти писатель находил в колючих эпиграммах, наподобие следующих: «Ее платье из Парижа, но она носит его с сильным английским акцентом»; «Она потеряла все, что имела, но оставшееся отдала Богу»; «Она так любит говорить о картинах, «растущих с каждым днем», как если бы речь шла о грибах»; «Вальдо относится к тем людям, которые хорошеют после смерти».
Его первый роман «Невыносимый Бессингтон» вышел в свет в 1912 году, когда писателю был сорок один год. До сих пор он уже достаточно испробовал свои силы в небольших сатирах на малые формы английского общества; теперь он решил придать им больший масштаб. На оборотной странице титульного листа книги мы сталкиваемся с типичным для Манро «примечанием автора»: «В этой книге нет морали. Если она и указывает на зло, то во всяком случае не предлагая никаких рецептов». «Мораль» была тем, что требовал средний класс, предлагать рецепты осмелился лишь Бернард Шоу, — писатель, чьи взгляды оказались во многом противоположными позиции Манро. («Бернард Шоу открыл самого себя и с удовольствием предложил часть своего открытия миру»). Манро решился удержать за собой превосходство в этом открытии.
Судя по заглавию, можно предположить, что в романе «Невыносимый Бессингтон» речь должна идти об одном из тех enfants terribles, которые были героями произведений Саки, решившимися действовать в пику тому, что ожидают от них «уважаемые люди». Но уже на первой странице книги вы можете почувствовать то, как автор романа идентифицирует самого себя с позицией непривычной моральной двойственности. Вот его слова, сказанные о матери героя, Франческе Бессингтон, привлекательной вдове скромного достатка: «…Она не принадлежала к той банде извращенцев, которые возводят каменные сады на собственных душевных переживаниях, стаскивая в целые кучи все свои жестокие печали и никому ненужные невзгоды, которые они только смогли обнаружить поблизости…»; тем самым она не похожа на излюбленные объекты ненависти Саки, — на типичных добряков. Тогда, вероятно, она должна быть одной из тех героинь, к которым так благоволит писатель? Отнюдь нет. «Если бы в самый неожиданный момент Франческу попросили описать собственную душу, она скорее всего дала бы описание своей гостиной». Она очень сильно связана со своими социальными благами, — в частности, со своим любимым домом в Ист–Энде, который окончательно опустеет, как только ее племянница Эмелин выйдет замуж. Впрочем, Франческа надеется на то, что Эмилин выйдет замуж за ее сына Комаса — «невыносимого Бессингтона», — с тем чтобы они смогли жить вместе в одном доме. Но она допускает ошибку, отправив Комасу письмо, в котором просит сына быть особенно любезным с младшим братом Эмилин, — новичком, только что появившимся в той же школе, в которой учится Комас. Тем самым у Комаса появляется первая возможность избить мальчика, ставя крест на надеждах матери.
Два года спустя, став молодым человеком, ведущим светский образ жизни, Комас решает отказаться от судьбы полезного члена общества. Когда его дядя находит ему место секретаря при губернаторе в Вест–Индии, Комас уговаривает своего друга написать сатирическую статью о своем будущем работодателе, которую подписывает собственным именем; предложение о работе было тотчас отозвано.
И так далее; Комас остается человеком остроумным, извращенным, не лишенным ума, безнравственным, декоративным и решительно бесполезным. В него влюбляется богатая и довольно привлекательная девушка по имени Илейн; Комас же прилагает все усилия для того, чтобы вызвать в ней отвращение к себе, так что в результате девушка выходит замуж за другого человека. В конце концов, Комас был вынужден найти для себя работу в Западной Африке. Она тяготит его и вскоре вызывает в нем полное отвращение. К концу книги его посещает предчувствие скорой смерти. Последний раз он появляется в сцене, описывающей то, как герой сидит на темном склоне африканского холма, наблюдая за муравьиными движениями негритянских рабочих. «В его глазах присутствовало нечто совершенно тривиальное, полностью лишенное интереса к чему бы то ни было, но одновременно этот взгляд обладал единственной реальностью, серьезностью и непримиримостью». Вслед за тем Франческа получает телеграмму, в которой сообщается о смерти ее сына от малярии.
Саки последовательно развил те ценности, которые он отстаивал в своих ранних рассказах, и пришел к выводу, что они являются недостижимыми. Писатель оказался достаточно честным для того, чтобы посмотреть в глаза действительности. Но этот взгляд оставил его интеллектуальным и моральным банкротом.
Вопрос состоит в том, смог бы он выбраться из того тупика, в который сам же и попал? Ответ не менее очевиден: по всей вероятности, нет. Во всяком случае, надежды на правильное решение он связывал с войной. Если бы писателю удалось выжить на фронте, то вполне реальным выходом из сложившейся проблемы могло бы стать заветное хозяйство где–нибудь в Сибири: это явилось бы для него отказом от общества, возвратом к простоте природы… Но в «Бессингтоне» присутствует эпизод, который предлагает нам совершенно иной ответ на поставленный вопрос. Оказавшись в сельской местности, Илейн встречает человека, с которым некогда была знакома, — бывшего путешественника, ныне отошедшего от дел и ведущего хозяйство на небольшой ферме, — человека, описывающего жизнь наподобие «старых хроник средневековой Европы, во времена, когда на земле царило некое подобие управляемой анархии». Похоже на то, как если бы Саки хотел сформулировать в его словах свои основополагающие ценности. «Сидя вместе с ним в небольшом загоне, обильно поросшем тучным сорняком и дикими травами, закрытом тенью обветшалого сарая, потрепанного непогодой, и выслушивая хронику славных событий, отчасти выдуманных, отчасти реальных, она с трудом могла поверить, что лишь в нескольких милях отсюда в одном из садов в полном разгаре шла очередная вечеринка…» Ферма показалась ей «волшебным городом», и она призналась ее хозяину, что ему можно позавидовать. «Позавидовать?» — ответил он, и рассказал ей однажды прочитанную им историю о хромом журавле, жившем в парке: «Одно я запомню на всю жизнь: «Он был больной, а потому ручной»». Манро полностью осознал призыв Руссо «вернуться к природе», но дело в том, что у него просто не было лучшего ответа.
Почему же тогда «Невыносимый Бессингтон» производит на нас столь незабываемое впечатление, если сам при этом наполнен таким негативным смыслом? (Роман вышел в свет в 1912 году, задолго до начала послевоенной эры всеобщего крушения иллюзий). Несмотря на то, что я сам читал эту книгу в возрасте четырнадцати лет, до сих пор наиболее сильной сценой в романе для меня остается последнее появление Комаса, когда он сидит возле мутной реки, понимая, что мир вокруг слишком тривиален и лишь таким образом наделен подлинной реальностью. Эта сцена с потрясающей ясностью ставит перед нами основополагающий вопрос. Комас знает то, что он не хочет, но он понятия не имеет о том, что хочет в действительности. Теперь представьте себе, что неожиданная телеграмма приносит ему весть о полученном наследстве, которое позволит ему вновь вернуться к образу жизни светского человека. Было бы это тем, что он хочет? Отнюдь нет. Скука лишила его последнего контакта с реальностью. Но та «реальность», которую он находит в Африке, также не является для него ответом. Несмотря на свою животную выносливость, она не более реальна, чем жизнь в Лондоне. Какая–то сила в человеке вызывает в нем жажду более глубокой реальности, в этом смысл слов Акселя о том, «что касается жизни…» Но каким образом герой может обрести контакт с этой иной «реальностью»?
Или — сформулируем одинаково интересный с точки зрения романиста вопрос — каким образом мы теряем с ней контакт? Скука, отсутствие стремления к жизни вызывают в человеке ощущение того, что он «выдохся», подобно бутылки с содовой, которую оставили открытой. Однако слово «выдохся» заставляет нас обратиться к еще одной интересной стороне проблемы. Обладая возможностью «широкого осознания» окружающего мира, я не только знаю больше, чем находясь в состоянии «узкого» видения вещей. Я воспринимаю окружающую действительность совершенно иным образом. В качестве примера я могу лишь привести сравнение рисунка или фотографического изображения чего–либо с тем, как эта вещь выглядит в реальности, в трехмерном измерении. Или же вспомнить о тех красных или зеленых пластиковых очках из детских рождественских подарков, снабженных комплектом фотографий с расплывчатыми изображениями. Если посмотреть на них сквозь эти очки, то поначалу изображения станут немного отчетливей, все еще оставаясь простыми фотографиями. Но затем внезапно они начнут преображаться в трехмерное пространство.
Именно это происходит во время стремительных контактов с реальностью: мир преображается из двухмерного в трехмерное пространство. И если я испытываю внезапную усталость, то он, неожиданно выравниваясь, из трехмерного превращается в двухмерный.
Объяснение этому лежит на поверхности. Когда я счастлив и полон энергии, я могу позволить своим глазам остановиться на данных вещах, с тем чтобы по–настоящему их увидеть. Но иногда я ощущаю в своем сознании некое подобие плавного толчка, — напоминающего покачивание в перегревшейся машине, — и тогда мое подсознание расслабляется. Вещи, на которые я смотрел, как будто бы приобретают новую жизнь, подобно бумажным цветам, которые я ставлю в воду, — становясь при этом объектами трехмерного видения. С другой стороны, жизнь является сложным комплексом, и девяносто девять процентов своей жизни я не могу находиться в состоянии постоянного перегрева. Чтобы иметь дело с этим сложным комплексом, я вынужден использовать визуальный эквивалент скорописи: я вижу, что тот красный объект, издающий шум мотора, является приближающимся автобусом, а это зеленое пятно надо мной — горящий светофор, который может измениться по мере моего приближения к нему. Я «бегло считываю» мир. И делая это, я умышленно лишаю его третьего измерения — самой реальности, — превращая ее в серию плоских символов, которые можно быстро просмотреть и сканировать в моем сознании. Чувствуя усталость, я даю возможность компьютеру в собственном подсознании автоматически переключиться на двухмерное восприятие, с тем чтобы сохранить накопленную в себе энергию.
Теперь становится понятным, почему Руссо критиковал цивилизацию. За счет своей усложненности, она отказывает нам в возможности расслабить сознание, переместив его в трехмерное пространство. Мы снимаем удары перегрева, оказываясь при этом не в состоянии продвинуться дальше; в нас остается внутреннее напряжение, и реальность, которая нас окружает, превращается в поверхностные образы. Главное достоинство, которым наделена природа, состоит в стимулировании расслабленности.
И в этом, разумеется, таится опасность. В частом стимулировании излишней расслабленности. Главное условие оптимальной работы вашего подсознания состоит в ощущении ее целенаправленности. Среднестатистический фермер или сельский житель переживает опыт трехмерного сознания в той же степени, что и обеспокоенный темпом жизни горожанин. Именно поэтому солнечный свет не имел для Обермана никакого смысла. «Природа» не является решением проблемы; это решение находится внутри нас.
Все это подводит нас к самой сути данного исследования, — к проблеме, с которой мы неоднократно успеем столкнуться на протяжении всей книги в различных аспектах ее проявления. Девяносто девять — или, скажем, девяносто пять — процентов времени в нашей жизни мы пользуемся узким, двухмерным сознанием. Трехмерное сознание — явление довольно редкое. И, как заметил Вордсворт, по мере нашего взросления проявляется еще реже. При этом едва ли имеет какое–либо значение, признаем мы или нет то, что мир, созерцаемый широким сознанием, реальнее и правдивее мира, который мы видим с помощью «обыденного сознания». Однако наша жалость к самим себе и усталость от жизни могут подвинуть нас к опасному выводу о том, что «обыденное сознание» являет нам мир таким, «какой он есть на самом деле», в то время как трехмерное сознание остается чем–то искусственным, подобно опиумным видениям, описанным де Куинси. Такая точка зрения никогда не станет разумным решением проблемы. Она сродни ощущению холода, сжимающего наше сердце, она основана на внутренней уверенности, что скука, банальность и уныние имеют над нами большую власть и поэтому в большей степени реальны, нежели случайные проблески абсурдной радости жизни.
Весь предыдущий анализ показывает, насколько это утверждение является неверным. Тадж Махал или Китайская Стена реальней и великолепней любой их фотографии. Мир уже трехмерен, и наше обыденное двухмерное сознание отнимает у него целое измерение реальности. Если бы мы могли осознать это на уровне наших глубинных инстинктов, то мы сумели бы разрешить одну из сложнейших проблем, с которой, вероятно, будем сталкиваться на протяжении всей нашей жизни.