Мастера и ведущие темы живописи символизма
Мастера и ведущие темы живописи символизма
При обращении к произведениям символистов нас поражает новый факт: идейная общность художников и литераторов никогда не была столь реальна, как в ту эпоху. Они ведут дискуссии в кафе — например, в кафе «Вольтер» или в мастерских, увлекаются одними и теми же философскими и социальными идеями. Живописцы бывают в той же среде, в которой вращаются Жан Лоррен, Робер де Монтескью, «Господин Венюс» из сочинения Рашильд об аристократке, превратившей в свою игрушку прекрасного эфеба, Реми де Гурмон и его муза мисс Барни, хозяйка литературного салона, где собирается «весь Париж», и среди прочих — поэтесса Рене Вивьен и Лиана де Пужи. Все читают маркиза де Сада, а «английский садизм» находит отклик у Барбе д’Оревильи и Сара Пеладана. Антитеза «порок — добродетель» берет начало в сочинениях де Сада, который противопоставляет «Жюльетту, или Благоденствие Порока» «Жюстине, или Несчастьям Добродетели», пытаясь доказать, что добродетель влечет за собой нищету и гибель, тогда как порок ведет к процветанию. В романах Жана Лоррена угадываются намеки на сапфизм, в «Сумерках богов» Элемира Буржа прославляется инцест, а Оскар Уайлд, вдохновитель Бёрдсли, одобряет гомосексуалистские наклонности.
Актрисы и дамы полусвета тех времен, при своей невинной красоте известные скандальными нравами, в нарядах недоступных принцесс и с аффектированными манерами, воплощают близкий символистам идеал. Их жизнь протекает в волнующе-ирреальной атмосфере, среди позолоченной лепнины, в окружении волшебных садов. Эту обстановку узнаем мы и на живописных полотнах, и в прозе или поэзии.
Среди символистов есть, однако, и те, кто бежит от мира, предпочитая одиночество или замкнутую жизнь, прогулки в обществе родственной души, долгие бдения под лампой. Так, у бельгийских художников, сыгравших значительную роль в развитии символизма, мы нередко отмечаем интерес к повседневной реальности, картинам домашней жизни. Узы братства связывают поэтов и художников: Верхарн вдохновляет Анри де Гру и Спиллиарта, Грегуар Ле Руа — Дегува де Ненка, Гюстав Кан — Кнопфа.
Статьи Робера де Монтескью представляют «снобистской публике» Моро, Уистлера, Бредена, а Жан Лоррен в своих хрониках прославляет художников, чье творчество созвучно его эстетике.
«Соответствия» между живописью и литературой обнаруживаются в выборе сюжетов, в притягательности одних и тех же мифов. Если живописцы находят источники вдохновения в романах или в поэзии, то писатели заимствуют модели в изобразительном искусстве. Так, «Принцесса дорог» Жана Лоррена, по утверждению Марио Прац, представляет собой прозаическую интерпретацию картины Бёрн-Джонса «Король Кофетуа и нищая», причем «особое внимание привлечено к бледным, как слоновая кость, испачканным кровью босым ногам девушки, глаза которой сияют пронзительно-печальным синим огнем». Гюстав Моро, в свою очередь, подсказывает тому же писателю кровавую сцену «Конца одного дня»: в описании восстания в Византии усыпанная драгоценностями отрубленная голова императрицы, уподобляемая консоли, удивительно напоминает голову Орфея с картины Моро («Женщина, несущая голову Орфея»). С другой стороны, «Персей» Бёрн-Джонса вызывает ассоциации с поэмой Суинберна «Гермафродит».
Ф. КНОПФ. Эдип и сфинкс. 1896
МОРО. Орфей. 1865
О. РЕДОН. Рождение Венеры
М. ВРУБЕЛЬ. Жемчужина. 1904
В. БОРИСОВ-МУСАТОВ. Водоем. 1902
Проповедь оптического правдоподобия натуралистами и импрессионистами вызвала обратную реакцию: потребность выразить движения глубинной жизни души, вместо того чтобы довольствоваться одним лишь обольщением зрения. Углубляясь во внутренний мир, художник погружается в сферу бессознательного. Визуальный образ стремится стать знаком невыразимого. Редон первым пытается передать такого рода смыслы. «В искусстве, — пишет он, — все получается путем безропотного подчинения бессознательному».
Воспроизводя этот язык внутренней жизни с помощью кисти или резца, символисты постоянно обращаются к одним и тем же темам: женщина во всех ее ипостасях — роковая, порочная и развращенная, или же идеализированный образ «женщины-цветка»; цветок во всем многообразии видов и стилизованных форм, в которые облекает его Ар нуво; эротика; смерть и Сатана с его садизмом, сладострастием.
В эпоху символизма женщина занимает господствующее место. Противостоят друг другу две тенденции: с одной стороны, женщину идеализируют, изображая ее чистой, целомудренной, глубоко религиозной или далекой; с другой — создается образ женщины развратной, проклятой, увлекающей мужчину на путь порока и падения.
В своей невинной наготе женские образы Пюви де Шаванна символизируют «Надежду», сельскую жизнь, охранительные добродетели, набожные героини Мориса Дени радостно отдаются семье. Что касается Гогена, он ищет женский идеал вдали от цивилизации, на Маркизских островах и на Таити, среди «ваине», живущих простой, первобытной жизнью. Бретонки Поля Серюзье, персонажи Поля Рансона, то нюхающие цветы, то занятые своим туалетом, являются воплощением идеализированной красоты — так же как поглощенные мечтами или размышлениями героини Аман-Жана или стайками гуляющие по полям девушки Ле Сидане. Если образы «женщины-цветка» Фантен-Латура, музыкантши Менара, играющие на лире, или пастушки Обера дышат покоем, то персонажи Леви-Дюрмера или Максанса внушают опасения, обнаруживая близость к героиням Гюстава Моро, персонифицирующим Вечную Женственность в понимании, свойственном большинству символистов.
На протяжении тридцатилетия можно наблюдать эволюцию этого идеального типа, от меланхоличной Беатриче Россетти до роковой красавицы, воспеваемой в стихах Бодлера, — с ней же встретимся мы у Гюстава Моро, чья излюбленная тема — роковая сила Зла и Смерти, воплощенных в женском образе. Всю жизнь завися от злоупотреблявшей своим влиянием матери, он считал женщину порочной и нечистой по природе; ее двусмысленная прелесть — это красота андрогина, как, например, в «Эдипе и сфинксе», где сфинкс с головой и грудью женщины, вцепившись в тело юноши когтистыми львиными лапами, тянет к нему губы для поцелуя.
Тему сатанинской красоты Моро находит в древних мифах: Саломея, Елена, сфинкс и другие несут жестокое вечно-женственное начало в понимании художника. Он отдает предпочтение сюжетам, отмеченным печатью болезненной чувственности, губительного очарования, неестественных страстей. Далила, Галатея, Пасифая, Семела, Леда или Европа — лики холодной красоты, соблазнительной для декадентов той эпохи, подобных дез Эссенту, герою романа «Наоборот». Для Гюисманса, который описывает оба приобретенные дез Эссентом произведения Моро, изображающие Саломею, которая олицетворяет тип роковой женщины, «символический идол непобедимого Сладострастия, богиню бессмертной Истерии, проклятую Красоту, несравненную избранницу Каталепсии, сделавшей неподатливой ее плоть и твердыми ее мышцы, чудовищное Животное, безразличное, безответственное, бесчувственное, отравляющее, как и античная Елена, любого, кто приблизится или коснется ее хотя бы взглядом». Все эти мифические героини принадлежат визионерской реальности Гюстава Моро, полностью отчужденной от внешнего мира. «Только то, что я чувствую в душе, кажется мне вечным и несомненно достоверным», — утверждает он.
Художники, близкие к Ар нуво или к югендстилю, стилизуют женский образ, часто придавая ему провокационный или извращенный характер. Лишь «Купальщицы» Майоля дышат невинностью и чистотой, в то время как персонажи Бёрдсли являют бесстыдство и похотливость, доходящие до эксгибиционизма, крайней формы приапического культа. Женщины Климта и Мухи не столь бесстыдны, однако и они вызывающе обольстительны и болезненно порочны, так же как и героини Жоржа де Фёра. У Кнопфа, испытавшего прямое влияние прерафаэлитов, появляется образ женщины-гепарда — соблазнительницы, которая, предаваясь наслаждению, подчиняет себе мужчину. Творчество Мунка несет отзвук трагедии, пережитой им в раннем детстве, отпечаток пессимизма читается на бескровных лицах его персонажей с блуждающим взглядом. Женщина для него — «вампир», хищница, олицетворение смерти даже в момент зачатия («Мадонна»), к которому она принуждает мужчину, в силу присущих ей животного начала и чувственности. Что касается Одилона Редона, его искусство более таинственно, пронизано мотивами тревоги. Жажда мистики, влечение к фантастическим мирам, источник которых — бессознательное, придают образу женщины обворожительность и одновременно нечто пугающее: она увлекает нас к тайнам потустороннего бытия.
Менее склонный к мечтательности Фелисьен Ропс, как можно прочесть в «Дневнике» братьев Гонкур, «с истинной убедительностью изображает жестокий облик современной женщины, ее стальной взгляд, злую волю, направленную против мужчины, неприкрытую, не замаскированную, а вполне откровенно проявляемую всем ее существом». Ропс подводит нас к сатанизму: «Он проник в самую суть сатанизма, выразил ее в великолепных гравюрах, поистине уникальных по изобретательности, символике и мастерству — язвительно-нервному, беспощадно-горькому», — пишет Гюисманс. Если Ропс представляет один из аспектов эпохи «конца века», то другой ее лик, искаженный гримасой злой насмешки, запечатлевает Энсор, создавая свои Маски и образ Христа, преданного на поругание беснующейся толпы. Женщина-вампир встретится нам на полотнах Франца фон Штука в объятиях змеи; мы узнаем ее и у Торопа, в образах невест, уступающих желанию в любой форме и готовых утолить его любым способом. Вместе с Бёклином мы совершаем плавание на «Остров мертвых», в страну теней, окутанную тайной, — по этому пути вслед за ним направятся и другие художники, например Келлер. С другой стороны, Деркиндерен, Галлен-Каллела, Клингер, фон Маре обращаются к истории, к древним легендам и погружают нас в хаос кровавых апокалипсических бедствий, как и Анри де Гру («Хаос»).