АЛЕКСАНДР ДЕЙНЕКА

АЛЕКСАНДР ДЕЙНЕКА

Май 1912 года.

Широко льются над рекой звонкие русские песни. По синей глади Тускори неспешно плывут белые облака и лодки с празднично одетыми людьми.

Маевка. Подальше от города, от злых глаз.

На крутом берегу суетятся мальчишки, они спешат спустить свою лодку. Им не терпится скорее догнать взрослых и тоже петь песни и праздновать Май.

Среди ребят — вихрастый Саша Дейнека в белой косоворотке, подпоясанной тонким ремешком.

Из-под русой пряди волос на мир глядят острые светлые глаза будущего художника.

Эти глаза многое зорко увидят и помогут мастеру рассказать людям в своих картинах о веке революции и войн. Веке, вместившем в себя столько радости и горя, ненависти и любви!

Судьба уготовит Александру нелегкую стезю живописца — профессию, приносящую часто больше тревог и забот, нежели лавров.

Ему будет суждено одному из первых русских художников почувствовать и понять новь Октября. И не только почувствовать пульс времени, но и отразить его ритм в полотнах небывалых — простых и суровых.

Но это все предстоит.

Сегодня в Курске весна. В маленьком домике, стоящем на высоком берегу Тускори, где родился Саша Дейнека, в саду цветет черемуха и поют соловьи.

Мигает керосиновая лампа, уютно тикают ходики, скрипит сверчок.

В доме спят.

Не спит только Александр. Он рисует. Из-под острого карандаша на бумаге появляются и река Тускорь, и плывущие лодки, и озорные мальчишки в туче брызг.

Все как в жизни.

Но юный художник чем-то недоволен. Он начинает новый рисунок. Ночной ветер задувает огонь, лампа коптит. Ветер срывает со стола легкие листки. Под утро любящие руки матери разбудят парнишку, задремавшего над рисунками.

Долго потом мать будет глядеть на наброски сына. Ее лицо задумчиво.

Странный ее Сашка!

Вроде мальчик как мальчик. И драчун, и заводила, и хорошо учится в школе. Но что-то в нем заставляет ее тревожиться. Бывает, вдруг она будто увидит другого сына — незнакомого, строгого, почти чужого.

Светает.

Ветер колышет занавески, приносит аромат черемухи. На улице тихо. Гаснут звезды. И лишь где-то вдали, за рекой, вздыхает и жалуется гармонь.

Пора собирать мужа на работу. Марфа Никитична ставит самовар, разжигает печь.

Саша любит приходить к отцу на работу. Александр Филаретович встречал его, коренастый, копченый.

Крепко хлопал сына по спине и говорил:

«Учись, Сашка!»

Друзья отца, такие же железнодорожники, как он, скалили зубы, смеялись. Но Александр не обижался.

Он учился у них жить.

Гремели составы, звякали буфера, надсадно кричали паровозы. Пахло мазутом, углем и тем особым, колдовским запахом, который рождает дорога.

Мальчик провожал сверкающие поезда и мечтал о далеких городах, обозначенных на белых эмалевых табличках вагонов.

Думал ли он, что ему доведется объехать Россию, Европу, Америку?

Стонут рельсы. Лязгают колеса на стыках, пронзительно визжат тормоза. Саша прислушивается к голосам стали и железа. Он рано привык чутко слушать, зорко видеть, а главное, сердцем, душой ощущать состояние, обстановку, время. Его влекли строгие ритмы металлических конструкций, тонкие, рейсфедер-ные паутины проводов, тяжелые корпуса паровозов.

Ночной пейзаж.

Каких только людей не встретишь на перроне!

До чего они не похожи друг на друга!

Вот проходит состав на фронт- Из вагонов высыпают солдаты. Пахнет махоркой, сапогами. Гремят котелки. Шум и гам.

Или курьерский. «Чистая публика», невзирая ни на что, едет отдыхать на юг. Носильщики снуют. Степенно выходит начальник станции. Около спальных вагонов обязательно генерал, изящные дамы. Еле слышный запах духов. Невнятный говор.

Другой мир…

Сколько поездов — столько разных людей со своими заботами, со своим единственным обликом, силуэтом, походкой!

Перед глазами юноши мелькали теплушки, набитые мешочниками, и санитарные поезда.

Позже он увидит платформы с тачанками и ржущими конями, бронепоезда в ярких лозунгах.

Сам двадцатый век, громыхая и набирая скорость, проносился перед Александром Дейнекой.

И он пытливо запоминал, примечал заметы времени.

Спустя много лет он будет с благодарностью вспоминать эту школу и своих учителей — машинистов, сцепщиков, мастеров, — веселых, порою грубоватых. Он на всю жизнь научится ценить руки, строящие дома, заставляющие бежать поезда, летать самолеты. Он навсегда полюбит труд.

И когда вечер зажигал яркие огни семафоров, отец и сын шли домой.

Отец — плотный, широкоплечий, в черной фуражке и черной толстовке.

Сын — стройный, русоголовый, немного застенчивый, похожий на мать.

Курск встречал их ветром, горьким и теплым. Навстречу чинно шли пары — девушки в белом и парни в пиджаках, лихо наброшенных на плечи. Скрипели калитки. Хлопали ставни. Пахло дымом. На скамейках у ворот судачили старики. В садах пели птицы. Город жил своей жизнью, нераспознанной, таинственной.

Мать накрывала в садике ужин. Лампа на столе мигала и превращала все знакомое в сказочное и новое. И когда дом засыпал, Саша вспоминал дневные встречи и рисовал. Скоро рисунков стало так много, что их заметили старшие. И не за горами будет день, когда плачущая мать проводит пятнадцатилетнего сына «учиться на художника».

В обеденный перерыв в Донбассе.

Шла война. Это был 1914 год…

Прошли годы…

Пляшут фонари, мечутся оранжевые тени на синем снегу. Над Москвой лиловое марево, и оттуда хлещет мокрый мартовский снег. Шумная ватага молодежи шагает сквозь непогоду. Позади прокуренный зал, громкие речи, слова, слова.

Их ждет нетопленое общежитие, пайка хлеба, остывший кипяток. Но им все нипочем.

Вхутемасовцы — народ горячий. Только что окончен диспут «Революция и Рафаэль», и ребята, невзирая на вьюгу и метель, продолжают спор.

Один из них, худой парень без шапки, с гривой рыжих волос, декламирует стихи модного поэта:

Во имя нашего завтра сожжем Рафаэля,

Разрушим музеи, растопчем искусство, цветы…

Слова тонут в вое ветра, хлопья снега слепят глаза.

— Глупость, — вдруг спокойно говорит плотный парень в красноармейской шинели. В мерцающем свете фонарей его энергичное, открытое лицо бледно.

Из-под русого чуба взгляд острый.

Такого не забудешь.

Губы жестко сомкнуты. Подбородок, будто рубленый, говорит о недюжинном характере.

Александр Дейнека. Студент Вхутемаса. Хороший товарищ.

В общем, он почти как все, но у него в отличие от многих шумливых коллег есть своя линия, свой взгляд на жизнь.

Он хлебнул ее, этой горькой, трудной, чудесной жизни, и готов за нее не только ежеминутно спорить, но и драться насмерть. Будущий мастер никогда не забудет красоту родной земли, опаленную войной, кровь товарищей, с которыми ходил в огонь атак, и никогда не примет этого пустячного столичного нигилизма, всеотрицания, всепоношения…

Тракторист.

Он любит жизнь, а значит, красоту. Ему, знавшему цену труду, дика сама мысль разрушения прекрасного, созданного подвигом великих мастеров прошлого.

Пока он не ввязывается в эти диспуты.

Он молчалив. Он много видит, и в нем зреют пластические образы нового. Пройдет несколько лет, и он ответит всем этим крикунам и покажет им новую красоту. Лаконичную, строгую.

А пока жизнь продолжалась.

Художественный мир Москвы начала двадцатых годов бурлил. Самые невероятные эксперименты сменяли друг друга. В эти дни открылась Первая дискуссионная выставка объединений активного революционного искусства.

Александр Дейнека со своими товарищами Юрием Пименовым и Андреем Гончаровым участвовал на этой выставке под девизом «Группа трех».

Пусть читатель не удивляется: это были годы, когда в ходу были художественные группы, маленькие выставки и большие манифесты.

В одном из залов выставки любопытно оформленная стена. Все пространство от пола до потолка заклеено рукописями.

А рядом стремянка с аншлагом:

«Все, кто хочет познакомиться с моим творчеством, пусть потратят два-три часа и прочтут эти рукописи. В этом поможет стремянка. Художник Никритин».

На этой же стене слева в золотой раме вполне прилично написан мужской портрет.

А под ним второй аншлаг:

«Этот холст написан мной, дабы подтвердить, что я худож-ник-профессионал, обладающий мастерством живописца, от которого я, однако, решительно отказываюсь!»

И та же подпись: «Художник Никритин».

Прошло время…

Ушли в небытие и манифесты, и потуги Никритина, и многое-многое другое, модное, наносное.

Но остались в истории искусства работы Александра Дей-неки — «Футболист», «Портрет девушки», «Две фигуры». Они были написаны на обыкновенном холсте, обыкновенной масляной краской, без аншлагов, но сделаны они были художником необычным, талантливым.

На стройке новых цехов.

Его жесткая, пока угловатая манера запоминалась. В этих первых полотнах угадывался будущий мастер-реалист.

И это было главное!

Стройная, почти хрупкая девушка. Худенькое лицо с нежным, тонким румянцем, милые, чуть раскосые глаза. Русые волосы с непокорной прядью повязаны черным бантом.

Все в ней было так просто, естественно и так неуловимо сложно.

Мы встретились на Кропоткинской улице, на выставке Академии художеств, в чудесном старом особняке с просторными, светлыми залами и каким-то особым ароматом, свойственным домам, которые много лет дружат с художниками, с их картинами, заботами и радостями.

Был канун вернисажа, 21 апреля 1966 года. Я бродил по пустынным залам. Вечерело. Весеннее солнце залило ровным светом анфиладу, озарило теплым рефлексом полотна, скульптуры, зажгло огнем начищенный паркет.

Необъятный мир искусства открылся мне.

В торжественной тишине особенно понятен был разговор картин. Десятки самых разных голосов словно напевали, шептали, а порою кричали.

Этот безмолвный разговор часто доходил до самого сердца, иногда наводил на раздумья, а порою, несмотря на энергию собеседника, оставлял душу холодной_И вдруг я встретил ее.

В большом сумрачном зале я внезапно ощутил чей-то пристальный взгляд и обернулся.

Высокая девушка строго и чуть грустно смотрела на меня. Во всем ее облике, в легком стане, в почти фарфоровой прозрачности лица было что-то неуловимо напоминающее подруг Софьи Перовской. В гордой посадке головы, в задумчивом изломе бровей, в еле заметном румянце.

Даже черный бант в волосах невольно возвращал к давно ушедшим временам.

Но ее спортивная осанка, разлет плеч, непокорно вздернутый нос, чуть тронутые помадой губы, ее руки, сильные и нервные, платье из джерси не оставляли сомнений в том, что это дочь середины XX века.

Юный конструктор.

Она красива. Ее умный, пристальный взор, оттененный большими, чуть подкрашенными ресницами, волнует. Она немало передумала и много знает. Она уверена в себе. Ее ожидают радости и утраты, она готова принять их. Об этом говорит смелый блеск ее глаз.

Неотразимый аромат юности окружает очаровательную незнакомку — это строгое и нежное, мудрое и простое, сложное дитя нашего времени.

Кто она?

Ее, оказывается, зовут «Юный конструктор», она-портрет, написанный академиком Александром Дейнекой.

Так гласит надпись на этикетке.

«Юный конструктор» — портрет-символ.

С удивительным тактом художник раскрывает перед нами сложный образ молодого современника, наделяя его обаятельными чертами человека чистого, мечтательного, красивого особой душевной значительностью.

Изыскан, необычен колорит картины. Палитра холста предельно лаконична, но как удается мастеру создать тончайший букет из пепельно-розового, пепельно-голубого цветов, локальных ударов черной и алой красок, великолепно сгармо-нированных и оттененных сложной игрою белых тонов планшетов с натянутым ватманом!

Больше всего поражает необыкновенная свежесть пластического решения холста. Он написан в одно касание- «а-ля прима», с поистине юношеским задором. А ведь не надо забывать, что это произведение создано сегодня ровесником века — художником 1899 года рождения.

Лифт долго ползет на девятый этаж большого дома на улице Горького.

Долго-долго звонит звонок в двери, где прибита металлическая дощечка с надписью:

«Дейнека — один звонок».

И вы уже собираетесь уходить, когда, наконец, дверь открывается, и суровый хозяин, хитро щурясь, глядит на вас.

В темно-вишневой спортивной рубашке с короткими рукавами, коренастый, с тяжелыми, рабочими руками, широкоплечий, с осанкой боксера, он с первого взгляда может показаться резковатым, даже грубым.

Игра в мяч.

Его пристальный взгляд, его массивное лицо с резкими морщинами, короткие волосы, всю жизнь непокорно торчащие на затылке, ироническая складка у рта смущают.

А если помнить о его всемирной славе, то все это кого хочешь выведет из равновесия, если не знать близко этого внешне грозного человека.

Он напоминал мне медведя, который ни за что не хочет показать свою затаенную, уязвимую доброту.

Может быть, время, жизнь приучили его быть осторожным. Он, как все пожившие и повидавшие много люди, с трудом привыкает к новым знакомым, с ним не всегда легко говорить, но когда он берет в свою огромную, сильную руку вашу и бережно, как все по-настоящему сильные люди, пожимает ее, вы чувствуете — это большой и мудрый человек.

Мастерская Дейнеки.

Целый мир, в котором не так просто разобраться. Венера Милосская и бельведерский торс (слепки в натуру) соседствуют с бесценными русскими иконами XIV и XV веков. Авторский эстамп Дега и рядом шедевр самого хозяина — «На балконе», обошедший весь мир.

Стены увешаны уникальными репродукциями с работ Паоло Учелло, Ван Гога, Пабло Пикассо. Деревянные скульптуры «Боксеры» и «Женщины», вырубленные Дейнекой почти в натуральную величину, и маленькие керамические фигурки, сделанные им же.

Огромные начатые холсты с намеченным углем рисунком и готовые пейзажи, натюрморты, интерьеры.

Большой диван завален журналами, пришедшими со всех концов света, и, конечно, прежде всего книги, книги, книги.

Надо сказать, что у Дейнеки было одно из лучших в Москве собраний книг по искусству. И несмотря на весь этот кажущийся хаос — французских палитр, сотен кистей, мексиканских ритуальных масок, блоков мозаики, деталей витражей, папок с рисунками, — словом, тысячи самых разнородных предметов, во всем этом беспорядке есть своя железная логика, известная лишь хозяину мастерской.

— Думаешь, ты первый спрашиваешь, кто эта девушка, где я ее нашел? — улыбнулся Дейнека в ответ на мой вопрос о «Юном конструкторе». — Да нигде я ее не находил, я ее просто взял да придумал.

Тут он беззвучно рассмеялся.

Бег.

— Да-да, и не воображай, что я фантазирую. Просто я очень много раз встречал таких милых, славных и умных девушек в институтах, на стадионах, в концертах, у знакомых и запоминал все, что особо радовало и огорчало или поражало меня. Эта девушка не Валентина, не Светлана, не Лида, не Нонна.

Она — дитя века!..

… Ночь.

За огромным, во всю стену, окном мастерской — панорама Москвы.

Горят, переливаются, трепещут огни гигантского города.

— Никогда мне не забыть далекую светлую пору моей юности — Вхутемас, — рассказывает Дейнека. — Как будто сегодня, сижу на барьере сухого фонтана в небольшом дворике с садиком и смотрю на шумный народ, толпящийся вокруг.

Вот стоит сдержанный, с черной бородкой Прусаков, внимательно слушает круглолицего, с копной волос на голове, буйно жестикулирующего Андрюшу Гончарова. Проходит изящный Петя Вильяме с молодым белобрысым Сергеем Образцовым. Поодиночке, не зная еще друг друга, бредут будущие Кукрыник-сы. Топает милый увалень Сергей Эйзенштейн, сидит с фотоаппаратом в кругу соратников Родченко. Стайкой, как монашенки, идут ученицы Владимира Андреевича Фаворского. А вот и профессора.

Могучий Петр Петрович Кончаловский о чем-то спорит с маленьким, еле поспевающим за ним Штеренбергом. Не торопясь прошествовал по-мужицки одетый бородатый Фаворский. Рысцой пробежал щеголеватый Александр Александрович Осмеркин… Наверное, окончился Совет.

Студенты Вхутемаса напоминали бурсу, шумную, увлекающуюся, полную сил.

На лето эта колоритная ватага разлеталась по далеким и близким городам и селам, чтобы осенью опять создавать пейзажи, портреты, композиции, натюрморты, спорить о Пикассо, увлекаться кино, слушать лекции, заниматься спортом.

На всю жизнь у меня остался вхутемасовский заряд бодрости, желание дерзать, и главное, не топтаться на месте.

И когда мне в жизни приходилось туго — а это бывало, — я вспоминал слова, сказанные мне Маяковским.

Портрет девушки с книгой.

«Надо вырвать радость у грядущих дней, Саша».

И вот, как видишь, сдюжил.

Маяковский… Это неисчерпаемая, любимая тема рассказов Дейнеки. Иногда сбивчивых, но всегда ярких и острых…

Однажды во Вхутемас приехали читать стихи Хлебников, Крученых, Маяковский.

Надо сказать, что у нас часто бывали жаркие диспуты, чтения; к нам любили приезжать поэты, и мы любили их слушать.

Так и на этот раз. Зал был набит до отказа.

Читал Хлебников, читал Крученых.

На нас, как из рога изобилия, сыпались удивительные сти-хосплетения, поразительные словесные трюки, ослепительные звукосочетания, но не более. Это был лишь словесный фейерверк, холодный, как бенгальский огонь.

И нас он не зажег.

Молодежь училища пришла на учебу с фронтов, с заводов; мы любили советскую жизнь, мы были захвачены ею и ждали от поэтов ответа на волновавшие нас вопросы, а нам показали эффектную хлопушку.

И мы освистали их.

Они ушли с подмостков, не дочитав свои стихи.

Меня волновало, как примет аудитория Маяковского.

Когда он появился на сцене — большой, неуютный — и голосом, к которому трудно привыкнуть, начал читать боевые, современные, по-настоящему острые стихи, аудитория, довольно пестрая по вкусам, была покорена, потрясена.

Мы долго не отпускали Маяковского со сцены.

Прошло много лет, и, осмысливая сегодня прошлое, я вспоминаю этот предметный урок нового метода мышления и видения в искусстве.

Мы были свидетелями борьбы формализма, формотворчества ради формотворчества, с формой, блистательно связанной с жизнью. Маяковский писал стихи, идя от образа; он вкладывал в них глубокий социальный смысл.

Как-то я, — вспоминает Дейнека, — с художником Вахтанговым (сыном Евгения Багратионовича) писал декорации к пьесе Маяковского «Баня» в постановке театра Мейерхольда. Работа подходила к концу, и я попросил Владимира Владимировича подняться на балкон второго яруса и оттуда поглядеть на оформление сцены.

Он поднялся наверх, но в трех шагах от барьера остановился.

Я в недоумении зову его подойти поближе и поглядеть на декорации, а он отвечает мне:

«Саша, я боюсь высоты. Причем — самое занятное, — когда летаю на самолете, страха не ощущаю».

Часто, вспоминая этот случай, я думал, что мы порою страшимся маленьких забот и легко переносим большие потрясения.

Как-то я встретил Маяковского на Кузнецком мосту.

Он работал в то время над книгой «Люблю» и был целиком поглощен ею.

Он остановил меня и сказал: «Дейнека, сделай обложку для моей книжки».

Я был польщен этим предложением и старался изо всех сил, следуя принятой тогда манере, я украсил обложку обильной орнаментикой, все тщательно отделал и принес ему.

Он принял меня несколько сумрачно.

Поглядел на обложку и сказал:

— Ты оставь мне ее, я подумаю.

На другой день Маяковский показал мне другую, свою обложку, без орнамента, как сейчас говорят, без излишеств.

На ней крупным шрифтом было написано:

«ЛЮБЛЮ».

Так иногда шуткой, а иногда всерьез, необычайно деликатно он учил меня самому важному в искусстве — простоте.

Мне хочется подчеркнуть, что его советы были необычайно деликатны, душевны. Маяковский был к близким, к друзьям сердечен, а подчас даже нежен. А ведь в поэзии он казался нам порою резким, даже грубоватым. Маяковский умел вовремя сказать доброе слово, поддержать в беде товарища, помочь человеку в тяжелую минуту.

Все кипело, все бурлило в нашем художническом мире.

Мы опрокидывали «старых богов» (хотя часто не предлагали ничего взамен), не затихали ни на час споры о традиции и новаторстве.

Маяковский не стоял в стороне от них, вернее, он был в самой гуще. Он был для нас маяком, и мы, безусловно, верили ему. Мог ли он ошибаться?

Может быть. А может, нет.

Но мы ему верили, любили, как могут любить и верить молодые.

И однажды в журнале «Леф» Маяковский написал, что Рембрандт — великий художник и что мы должны учиться у него…

Маяковский по-своему любил искусство Дмитрия Моора и Михаила Черемных, с которыми он вместе рисовал и писал «Окна РОСТА». У него было больше друзей-художников и меньше друзей-поэтов.

В своей книжке «Из моей рабочей практики» я написал: «Какое счастье для художника найти в портрете своего героя. Я не портретист, но Маяковского писал с настоящим волнением и горечью утраты. Я ограничил его образ годами первых лет революции, самым напряженным временем его творчества. Он был моим учителем, потому что научил меня видеть в событиях главное, но, что еще важнее, — находить этому главному зрительную образность. «Левый марш» — это тоже «портрет» поэта, но в том смысле, как понимал Маяковский!»

Дейнека вздохнул, и глубокие складки на лбу еще резче обозначили бремя раздумий и воспоминаний.

— Ты спрашивал меня, как Париж?

Могу тебе сказать: совсем другой.

Тогда, в ту поездку в 1935 году, он мне показался серебристо-серым, очень похожим на живопись Сислея и Писсарро.

Сейчас это другой город.

В нем заиграли новые, локальные краски реклам, одежд, машин. В этой новой гамме Парижа отражена большая роль художников: Пикассо, Леже, Люрса и других, много работавших над декором архитектуры, влиявших на тональность и силуэт одежды людей, на уровень промышленной графики.

Жан Люрса говорил мне:

«Огромные нагие пространства современной архитектуры нуждаются в очеловечивании… Мне нужно ощущение живой плоти, живой жизни в том пространстве, которое служит мне жильем. Мне нужны зелень, звезды, человек…»

И я совершенно согласен с ним.

Люрса умер, но он оставил людям радость своих созданий.

Гобелены Люрса, декоративные решения Леже, некоторые монументальные работы Пикассо служат этой большой задаче — очеловечиванию архитектурных конструкций, созданию декора, делающего современный интерьер или городской пейзаж нарядным, радостным.

Париж. В кафе.

В этом смысле очень интересен музей JI еже под Каннами, созданный стараниями его друзей. Жаль только, что ему уже не довелось побывать в нем. Но это старая грустная обычная история из жизни художников…

… Многие говорят:

«Как ты ухитряешься все успевать?» А я им отвечаю:

«Я люблю работать!»

Сколько себя помню, я всегда рисовал. В пять лет я засыпал над рисунками от творческого напряжения.

Примитивные, они, эти ранние зарисовки, были предельно искренни.

Вот и сегодня, — и тут Дейнека как-то застенчиво поглядел на свои тяжелые руки с узловатыми пальцами, — вот и сегодня я делаю то же самое — работаю до упаду и стараюсь быть искренним.

Вот и все.

Он встал, зашел за холст, стоящий на мольберте, и через минуту вынес небольшое полотно и молча поставил его у стены.

Распахнув дверь, в дом вошла элегантная дама. Норковая шубка, черная модная шляпа, черные перчатки, длинное вечернее платье. В ее фигуре и улыбке была какая-то особая, вкрадчивая приветливость. Но от этой ласковой обходительности мороз пробегал по коже. Дело в том, что вместо лица из-под полей шляпы на нас глядел… череп.

— Последняя гостья, — объявил улыбаясь Дейнека. — Как-то я написал этот холст, но специально не заканчиваю.

Еще рано, погожу, впереди много дел.

Солнце, раскаленное летнее солнце нагрело крышу мансарды. В мастерской, несмотря на раскрытые широко окна, душно.

Город за огромными окнами таял в сизом мареве лета.

— Ромен Роллан здорово сказал когда-то, — задумчиво промолвил Дейнека. — Творить — это значит убивать смерть!

СЕМИДЕСЯТАЯ ВЕСНА

Май. 1969 год… Дейнека встречает меня в прихожей. Проходим в комнату, обыкновенную комнату обыкновенной московской двухкомнатной квартиры на Большой Бронной. Но как необыкновенно ее «оформление»! На стенах, оклеенных стандартными обоями, висят три шедевра художника: «На балконе», «Спящий ребенок» и"Утренняя зарядка».

Парижанка.

Александр Александрович приглашает присесть и сам удобно располагается в кресле. Кладет на стол свои большие, натруженные руки. Его седые, короткие, до сих пор непокорно торчащие волосы, крупные, словно вырубленные, черты лица, проницательный, зоркий взгляд, лукавая улыбка делают его похожим на опытного тренера по боксу, который смотрит на ринг, на ученика и словно молча вопрошает:

«Ну как, сдюжишь?»

— Все понимаю, — прерывает мастер затянувшееся молчание, — все понимаю, семидесятилетний юбилей на носу — нужно интервью.

И вдруг неожиданно высоким голосом громко говорит:

«Интервью не будет».

И дгш вящей убедительности он опускает на стол большую руку. Эффект полный.

Подпрыгивает пепельница, скользит на пол большая серая папка.

Не успел я впасть в уныние, как грозный хозяин весело расхохотался.

— Не грусти, — сказал он, поднимая с полу папку. — Вот тебе лучшее интервью.

Он развязал тесемки, и на стол высыпались фотографии.

Я обомлел.

Впервые — а я знал Дейнеку добрых тридцать лет — я увидел эти редчайшие фото.

Дело в том, что, по существу, о художниках, в отличие от артистов или писателей, не издают книг с жанровыми фотографиями, и они лежат у них под спудом.

Старые фотографии…

Хроника семидесятилетней жизни.

Какие разные эти отпечатки: тона сепии на картонных паспарту с замысловатыми вензелями и фамилиями фотографов, и маленькие тусклые контрольки размером со спичечную коробку, и большие этюдные фото, напечатанные на прекрасной бумаге.

Но разве дело в этом?

Дело в том, что перед нами бесценные свидетели огромной жизни.

Кто есть кто?

Дорога в Маунт-Вернон.

На это получаешь самый прямой ответ, искренний и неподдельный.

Ведь откуда знать малышу, стоящему рядом с матерью на фоне роскошных липовых пальм и альфрейного рококо, что он станет академиком живописи, лауреатом. И он грустно и задумчиво глядит на кривляющегося дядю… фотографа. Курск. Восьмилетний Саша…

Нескладный парень в сатиновой рубашке, в рабочей кепке.

Он застенчиво прячет портфель за спину. Рядом коренастый мужчина в черной толстовке, с широкоскулым добрым лицом.

Отец и сын Дейнеки.

Отец гордо смотрит в объектив, ведь его сын — художник!

А вот группа студентов, молодых, озорных. Среди них Александр…

— Не забуду один эпизод. Мы бродили с Владимиром Владимировичем по Театральной площади. И я вдруг сказал ему:

— Пора бы предложить перекрасить эту белую махину — Большой театр — в красный цвет.

Маяковский как-то особенно улыбчиво поглядел на меня и сказал: — «Саша, нас с тобой не поймут».

— Вот фото тех времен, — и Дейнека протянул мне маленький отпечаток, где он в модном костюме, с тростью и бабочкой что-то выделывал около огромных кубов.

Это, пожалуй, единственная фотография, где Дейнека не был самим собой, а был какой-то искусственный… Этот кадр снят на сцене театра Мейерхольда, и художник, наверное, стеснялся непривычности роли актера.

Десятки фотографий, которые можно было бы назвать «Дейнека работает».

Вот он, совсем молодой, пишет этюд, вот лепит скульптуру спортсменки, вот с группой помощников у фрески для ВСХВ.

А вот, взобравшись на высоченные леса, пишет панно для парижской Международной выставки.

Работа, работа, работа — девиз всей жизни Дейнеки.

Вы видите его с группой учеников Института прикладного и декоративного искусства. Рядом с ним — Петр Петрович Кончаловский и Владимир Андреевич Фаворский.

Нью-Йорк.

Дейнека руководил этим институтом.

У него много учеников-монументалистов и из Художественного института имени Сурикова, где он возглавлял кафедру.

В этой серой папке не только жанровые фото, где вы видите Дейнеку с друзьями… В этой же папке сотни репродукций мозаик, фресок, скульптур, рисунков, картин.

Я невольно снова гляжу на огромные руки Дейнеки с тяжелыми, узловатыми пальцами.

Это ими создан почти невероятный объем работ, это они выдержали полувековой каждодневный труд, труд и еще раз труд!

Александр Александрович подошел к окну, отдернул штору, и солнце ворвалось в комнату: — Погляди, какая красота!

Перед нами сверкала майская, умытая ливнями столица. Вытянули длинные шеи краны на стройке МХАТа, а дальше крыши, крыши и зелень.

В голубой дымке — Кремль.

Золотая голова Ивана Великого.

Острые башни и снова краны, краны… Москва не устает строиться. Рядом, слева, улица Горького.

До синевы накатанный асфальт.

Сдержанно гудит, шумит большая улица. В сиреневой тени цветными огоньками мелькают девушки, парни. Мчатся машины, а над всей этой кипенью — майское небо.

— Красота… — повторяет Дейнека. — Никогда не устану любоваться этим пейзажем, все руки не доходят написать его.

Солнечный блик побежал по стене и застрял в решетке.

«На балконе». Юная женщина, загорелая и стройная, вышла на балкон. На ажурной решетке — белое полотенце, а за ним бескрайнее море. Солнце безраздельно властвует на холсте — оно играет в светлых волосах женщины, в его ярких лучах растаяли предметы, оно зажгло веселыми бликами море. Картина получила всемирное признание.

— Александр Александрович, — спрашиваю я, — вы долго писали это полотно?

Дейнека откидывается на спинку кресла и беззвучно смеется.

— Один день. Быстро у меня пошла эта работа.

Я представил себе мгновенно, как сейчас возмущенно или по меньшей мере удивленно поднимают брови любители подсчитывать часы и минуты, которые тратят поэты, художники, композиторы на создание своих произведений.

На балконе.

Но забудем об этих педантах, как эти почитатели арифметики забывают о десятках лет упорного труда, предшествующих часам творческих удач…

— Скажите, а вы писали картину с натуры? — продолжаю я донимать мастера.

Дейнека шутя поднимает свои тяжелые руки и подносит их к голове, как бы принимая защитную боксерскую стойку.

— Зачем ты у меня спрашиваешь то, о чем нельзя допытывать артиста?…

В комнате очень тихо, в окно еле слышно доносится дыхание огромного города.

— Веками среди людей живет поверье, что, если родители хотят, чтобы ребенок родился красивым и хорошим человеком, нужно окружить будущую мать красивыми вещами — картинами, скульптурами, играть хорошую музыку.

Я, конечно, не мать на сносях, но я привык, особенно когда пишу картину или работаю над эскизами, окружать себя любимыми вещами — репродукциями картин больших мастеров.

Наверное, в душе я верю, что и у меня «родится» что-нибудь хорошее…

Есть такие художники, которыми не только любуешься, но и по-доброму завидуешь, такой у них талант!

Всю жизнь я преклоняюсь перед гением Паоло Веронезе, перед его волшебным холодным колоритом, перед его умением строить огромные, торжественные композиции. А Тинторетто?

Вот силища!

Он не знал себе равных в решении самых головоломных задач, причем весьма простыми средствами.

Я не подражаю Врубелю, более того, я далек от его позиций в живописи.

Но я не устаю восхищаться его «Сиренью» — тонкой, лиричной, музыкальной.

Хорош наш Валентин Серов в маленьких композициях — «Одиссей и Навзикая» или «Петр Первый».

Меня поражает Брейгель.

Его удивительно современное видение, его любовь к человеку, к природе, ко всему прекрасному в этом мире. Надо учиться у великих художников любить жизнь, красоту…

Будущие летчики.

Дейнека встал, открыл стеклянную створку книжного шкафа и достал томик Стендаля.

«Есть одна вещь, — стал он читать, — на которую наши художники почти столь же скупы, как и на изображение душевных движений, — это красота. Никогда уродливое не было в такой чести».

Художник закрыл книжку и устало проговорил:

— Мне вспомнился давний разговор, который у меня состоялся с одним очень талантливым и сравнительно молодым художником — Павлом Никоновым.

Я спросил у него:

«Павел, ты ведь красивый парень и, наверное, любишь красивых девушек и умных друзей, но почему ты и некоторые твои сверстники рисуете и пишете таких уродов и кретинов?»

Мне показалось, что в воздухе произошло некоторое движение и где-то около нас раздался вздох Анри Бейля — великого ценителя красоты в живописи, архитектуре, музыке и жизни.

— Ну, а что же вам ответил Павел?

— Промолчал, — сокрушенно промолвил мастер.

Вечерело. В окно заглянули синие сумерки.

Город зажег россыпь огней, они казались живыми.

Дейнека не спеша листал свою книгу,Из моей рабочей практики», на обложке которой им же нарисована его массивная рабочая правая рука, сумевшая за полвека создать столько прекрасных картин, мозаик, скульптур, рисунков.

— Мне кажется, — говорит художник, — что в этой книжке мне удалось найти правильные слова. — И он негромко прочитал:

«Искусство обладает изумительным качеством — воскрешать прошлое, показывать завтрашнее… Но сколько бы искусство ни раскрывало прошлого и ни забегало в будущее, оно принадлежит своему времени…»

Мастер продолжает неспешно перелистывать страницы. Один за другим проходят годы творчества, удач, забот, сомнений и успехов. Проходит как бы история страны.

«Оборона Петрограда». Знаменитая картина, принесшая живописцу мировую славу.

Непреклонный марш века. Не сусальные сказочные великаны — усталые, измученные нуждой, изможденные голодом люди шли на штурм старого.

Просто люди.

Это о них говорили:

В оккупации.

«Люди — как тени, дела их — как скалы».

И они победили. Ведь у них в руках было самое грозное оружие — правда.

— В этом строю, — прервал тишину Дейнека, — шагает навечно мой старый товарищ — комиссар, которого я писал с натуры.

Он был друг и соратник Теодора Нетте. Это был настоящий человек и коммунист. Он погиб в 1937 году.

Телефонный звонок прерывает разговор.

Звонят с радио. Готовят передачу к юбилею.

Дейнека озабочен. Дней осталось мало, а дел много.

Надо собрать работы, рассыпанные по музеям страны.

Некоторые полотна, иногда особо дорогие, безнадежно затеряны.

Погибли фрески, которые он писал для ВСХВ. Но это, как говорится, издержки времени.

«Будущие летчики». Дейнека долго, любовно всматривается в маленькую репродукцию.

— В Крыму я написал эту картину, одну из самых моих любимых. На берегу Черного моря мне хорошо работалось. Я любил купаться в бирюзовой воде, любил бронзовых, загорелых мальчишек. Дружил с летчиками, моряками. Жил в прекрасных южных городах. И вдруг все это было зачеркнуто, взорвано. Пришла война.

Дейнека перелистал несколько страниц, и с разворота на нас хлынул рев рвущихся снарядов, обжег огонь пылающего города, оглушил вой пикирующих самолетов, крики людей. Матросы шли в атаку. Яростную. Может быть, последнюю — «Оборона Севастополя».

— Я вернулся с фронта из-под Юхнова, — вспоминает художник. — Была жестокая зима 1942 года. Шли тяжелые бои. Снег был черным от взрывов и красным от крови бойцов. В те дни мне показали немецкий журнал с хвастливой фотографией разрушенного Севастополя.

Это вызвало во мне ярость и горе.

Ведь этот город я любил за его веселых людей, море, лодки, самолеты. Не знаю, хороша ли эта картина, но верю: она настоящая.

Ведь я писал ее на одном дыхании. Эти дни будто выпали из моего сознания.

Оборона Севастополя.

Картина, работа поглотили меня всего.

Искусство, я подразумеваю настоящую живопись, рождается в результате большого чувства — радости, гнева, любви, ненависти. В искусстве нет места скопцам и прохиндеям.

— Писать о живописи сложно, — продолжает Дейнека. — Но нужно. И я рад, что ты серьезно занимаешься этим… Наша жизнь стремительно меняется. В наш быт властно вторглись новые виды изобразительной информации, мощные, всепроникающие — фотография, кино, телевидение. А как же живопись? Конечно, можно на все закрыть глаза и опираться на традиции. Но ведь люди каждый день видят Человека — в цвете, крупным планом, в движении, в сложнейших ракурсах, психологических состояниях на экранах кино и телевизоров, да еще с текстом и музыкой. И поэтому наш современник, естественно, требует от живописи новых качеств, еще более ярких, острых, умных — новой красоты.

Народ требует искусства высокоэмоционального, больших пластических качеств.

И он имеет на это право.

И он не принимает искусства серого, уродливого, скучного. И он единственно правильно отвечает на эти наши грехи, мало ходит на некоторые выставки.

Вот и все.

И если быть правдивым, то это малоутешительно.

Конечно, можно принять позу и заявить:

«Они (то есть народ) нас не понимают». Но на этот счет есть превосходное высказывание Ивана Андреевича Гончарова, который на вопрос, в чем состоит секрет его умения разговаривать с людьми, ответил:

«В том, чтоб подразумевать в собеседнике не меньшее количество ума, сообразительности и понимания своих интересов, чем в нас самих».

Мы, художники, разговариваем с людьми своими картинами, и поэтому надо считаться с миллионным зрителем.

Хотя это не значит, что его не надо воспитывать.

Но… на хороших образцах.

А не выдавать ему за искусство скуку, серость и уродство. Каким праздником для любителей искусства была выставка Кустодиева! И как зритель, невзирая на погоду, часами простаивал в очереди, чтобы попасть в залы Академии художеств и увидеть, полюбоваться кустодиевской Русью, радужной, полнокровной, красивой.

Севастополь. Водная станция «Динамо»

Да, красивой.

Я предвижу, как морщатся носы у некоторых снобов, но, что поделать, художник не должен забывать своего призвания, о котором так здорово сказал Маяковский, за повседневностью, за борьбой с дрянью не забывавший о главном: «…светить всегда… вот лозунг мой и солнца!»

И благодарный зритель отлично чувствует, когда художник несет ему радость, свет, красоту, и отвечает ему любовью и… посещением.

Кстати, для меня совсем не кажется крамольным, что наш московский зритель энергично посещал выставки французских романтиков или Анри Матисса. Ведь Матисс в своих ранних вещах — певец радости. И в лучших полотнах он воспевает свой восторг от красочного ощущения мира. В нем много от ребенка, восхищенного и искреннего.

«Дейнека открылся, — заговорят мой старые «друзья», ругавшие меня еще за ОСТ. — Долго молчал, наконец, опять потянул к формализму. Сегодня Матисс. Завтра Пикассо. Да ведь тут недалеко — о боже!!! — и до абстракции. А впрочем, что с него взять, сколько волка ни корми, он все в лес глядит!»

Нет, дорогие друзья, дело совсем не в ОСТе или АХРРе — сочтемся славою, ведь мы свои же люди».

Мы должны глубоко изучать процессы развития искусства и думать о завтрашнем дне.

Нам важно сегодня, отбросив все черное, реакционное и серое, подумать и решить, каким должно быть искусство завтрашнего дня, надо гнать скуку с наших полотен, надо больше учиться, больше знать и не уставать удивляться.

Один почтенный живописец как-то мне бросил в раздражении:

«Вы, Дейнека, по существу, художник в советском масштабе. — Тут старый маэстро снисходительно похлопал меня по плечу. — А я живописец в мировом масштабе».

Я не назову его имени.

Бог с ним!

И ведь дело не в этом. — Тут Дейнека заразительно рассмеялся. — Я ведь вовсе не возражаю против звания, которое он мне присуждает, я люблю и уважаю масштабы своего государства, не самого маленького в мире.

Эстафета.

Но все же мне хотелось бы заметить следующее. История мирового искусства еще не имела примера, чтобы истинно большой художник не любил свою Родину, не любил свой народ. И не воспевал бы их красоту. Вот почему мой строгий критик напрасно тщил себя мечтой стать классиком «мирового масштаба». К сожалению, он был всего лишь вялым эпигоном.

Вот и все.

Мы с тобой засиделись.

Дейнека встал. Широкоплечий, массивный, седой.

Лицо с резкими морщинами много передумавшего человека.

— Ты ведь знаешь, у меня нет детей. Так сложилось. Мои дети — мои картины, и я хотел бы, чтобы они были хорошими гражданами нашей Родины.

Он подошел к широкому окну. Весенний ветер колыхал шторы. Москва, необъятная, бескрайняя, искрилась миллионами трепетных огней.

Был май 1969 года.

Семидесятая весна Александра Дейнеки.

— Как славно быть молодым! Кровь гудит в жилах. Сердце чеканит каждый удар. Хорошо! — промолвил Дейнека.

Он сидел в любимом глубоком кресле. Тяжелые, массивные руки спокойно лежали на коленях. Мастеру нездоровилось.

— Как прекрасно летним вечером бродить по парку. Навстречу идут молодые люди, смеются. И вдруг где-то вдалеке заиграет оркестр. Вальс или марш.

Я, наверное, примитивен? — Александр Александрович улыбнулся.

Пламенеющий май рвался в закрытое окно.

Лучи солнца зажгли яркие блики на банках с гуашью, убежали с подоконника, взобрались на стены, рассыпались на полотнах Дейнеки. Вот солнечный зайчик запутался в букете васильков, стоящих у изголовья спящего малыша, и вмиг на холсте ослепительно вспыхнул синий костер полевых цветов.

Беспощадный свет весны резче очертил глубокие морщины на лице Дейнеки, блеснул в редких сединах. Годы. Неумолимые годы не прошли даром. Но глаза художника были юны. Острые, живые. Неустанно, порою тревожно словно ощупывали тебя.

Купающиеся девушки.

— Расскажи, как получается экспозиция в Академии? Не густо ли висят работы? Где поставили «Оборону Петрограда»?

Он на расстоянии трепетно чувствовал каждый метр развески своей выставки.

Вопросы.

Вопросы…

Ведь в эти первые дни мая 1969 года заканчивалась развеска юбилейной выставки Дейнеки, приуроченной к семидесятилетию художника.

Это был его отчет.

Плод полувековой работы.

Там, на Кропоткинской улице, в залах Академии художеств, шла шумная, радостная суета.

Стучали молотки. Двигали холсты. Спорили, радовались…

На Большой Бронной, где жил Дейнека, было тихо. Еле слышно за окном ворковали голуби, и добродушно ворчала весенняя Москва. Художник был болен. Но не сдавался.

— Великая сила — слово. Вот посмотри, нашел старые записи и будто помолодел на полвека.

Я взял листки, исписанные простым карандашом. Это были отрывки дневников мастера. Сколько любви к жизни сквозило в каждой строке:

«Бывает, вас охватывает задор, прилив энергии, мышцы пружинятся, по телу проходит холодок бодрости.

Вы как бы только что, поутру вышли из холодной реки.

Вам хочется куда-то бежать, сбросить запасы лишней энергии, растрачивать ее большими пригоршнями, со смехом и задором смотреть на жизнь, слушать ее, ломать, подминать и строить… Теперь мы — свободные в искусстве, — и свободные не внешне и показно. Нет, мы видим свободу, она наша, и вот отчего я глубоко верю в большое искусство наших дней. Красивое искусство современности — это наше самое молодое, чистое, самое красивое. Кого не захватят наши дни? Кто останется к ним равнодушен?»

Дейнека встал.

Подошел к афише, приколотой кнопками к стене.

Вернисаж приближался.

Александр Александрович готовился к этому дню. Обсуждал с супругой Еленой Павловной программу концерта юбилейного вечера.

Телефон не умолкал.

Никитка — первый русский летун.

Квартира была вся уставлена цветами. К художнику приходили друзья, товарищи по Академии, ученики.

Кто мог подумать, что Дейнеке было не суждено увидеть свою выставку…

Необычна, удивительна судьба Александра Дейнеки. Ровесник века, он пережил вместе с любимой Родиной все ее радости и печали. Великий художник-реалист, он был еще поистине и великим романтиком, воспевшим в эпических полотнах весь пафос истории своего народа. Он жил бурно, неуемно радуясь и гневаясь, ликуя и огорчаясь.

Сложный, как время, — таков Дейнека.

В его доме не было очков. Он был зорок до последнего дня. В его доме не было масок. Он был честен и прям до предела. Он был скуп на слова и щедр в своих привязанностях. Его живопись тонка в буквальном смысле слова. Есть холсты, на которые не истрачен даже тюбик краски, но каждая его картина — плод огромного духовного напряжения и творческого огня.

Враг пустозвонства и фальши, Дейнека раскрывал в своих полотнах себя, свое честное сердце, свою чистую, светлую душу. Он любил жизнь, красоту человека, он любовался природой, ненавидел уродство, презирал трусость, был тверд в своих убеждениях.

Его жизнь — пример искренности, и поэтому его картины сотворены как бы одним дыханием, предельно, до гениальности просто. Ему не нужно было переписывать однажды сделанное не потому, что ему нечего было больше сказать, а потому, что, однажды сделав, Дейнека вкладывал в каждый мазок и удар резца весь опыт, всю мудрость, всю силу страсти. Он много и до последнего дня работал. Работал и учился. Он преклонялся перед великими мастерами Ренессанса, боготворил Рублева.

Он однажды сам увидел мир и удивился.

Удивился до прозрения, как человек, впервые увидевший нашу планету. И этот восторг прозрения он передал людям, воплотив его в поражающий ряд картин, неповторимых по свежести, кристально чистых, с короткой, известной всему миру подписью — Дейнека.

16 июня 1969 года. Академия художеств…

Центральный, большой зал выставки работ Александра Александровича Дейнеки.

На стенах его картины. Солнечные, полные любви к прекрасному. Утверждающие жизнь.

В глубине зала гора цветов. Соратники, друзья, ученики окружают постамент. Венки, венки, венки.

И среди этого разноцветья — строгий, словно чеканный профиль Мастера.

Мужественный. Простой. Крупный…

Навеки успокоились руки великого труженика.

Речи. Речи. Музыка.

Последний путь.

Полотна провожают своего творца.

Дейнека ушел.

Он ушел от нас в те солнечные июньские дни, когда открылась выставка его работ — плод полувекового труда, плод его любви и страданий, раздумий и радостей.

Дейнека часто говорил:

«Мои картины — мои дети».

И на выставке 250 его детей. Они расскажут потомкам об эпохе, в которой жил и творил художник. Пройдите по залам Академии художеств, и вы услышите их голоса. Одни из них суровы и гневны. Вы слышите рев снарядов и визг бомб, звуки маршей и чеканный ритм шагов стальных шеренг солдат революции. Иные голоса нежны, и до вас доносится ровное дыхание спящего младенца, шелест листвы берез, пение вольного ветра.

И они будут жить и бороться за дело своего создателя. Жить вечно…

Ново девичий.

Слепящее солнце. Пение птиц. Оркестр. Тишина. Слова друзей. Помню, как сквозь сон, называют мое имя «от учеников».

Три долгих, долгих ступени.

Вижу сверкающее высокое небо.

Лицо учителя.

Разве скажешь в эти минуты, кого потеряло наше искусство.

Какой огромный, чистый человек ушел от нас.

Как случается, что в одном или другом человеке сосредоточиваются, собираются частицы звездного вещества своего времени и он оставляет в искусстве, поэзии, музыке неизгладимый след, как бы выражая всю любовь, весь гнев, всю нежность своей эпохи?