5. XX век

5. XX век

Наиболее очевидным следствием Первой мировой войны было окончательное крушение европейского феодализма. В изнурительной окопной войне, в безнадежных атаках под пулеметным огнем была истреблена элита немецкой, французской, английской и русской аристократии, знатная молодежь, принесшая себя в жертву Молоху воинственного национализма. Это была последняя война, в которой офицерский корпус или во всяком случае его ведущие кадры были дворянского происхождения. После Первой мировой войны национализм теряет свой феодальный, господский характер и становится религией плебса. Чудовищное и бессмысленное жертвоприношение опустошило также и весь образованный слой европейской молодежи, молодое поколение «старой» буржуазии, подражавшей в своем образе жизни аристократии, изучавшей науки и понимавшей искусство. Итогом войны была радикальная «демократизация» европейской жизни, затронувшая уже не только государственное устройство, но также обычаи, вкусы, весь стиль повседневного поведения. Пользуясь французским выражением, можно сказать, что после войны в Европе исчезло все distingu?, всякое воспитанное с детства чувство превосходства, всякая утонченность и изысканность, что проявлялось прежде всего в области манер. Огрубление жизни, сведение ее к «существенным» материальным потребностям, устранение всего «лишнего», всех «украшений», прикрывающих грубое проявление инстинктов, было оборотной стороной этого «демократического» переворота, политически выразившегося в русской, германской и австро-венгерской революциях, в гражданских войнах и восстаниях, но происшедшего также и в странах, сохранивших свой государственный строй. «Равенство», торжествовавшее свою решительную победу, сопровождалось, согласно предсказанию Токвиля, резким упадком культуры. Этот процесс изображен во многих произведениях литературы того времени: в «солдатских» романах Ремарка, Барбюса и Селина, в хронике гражданской войны Булгакова и Вересаева, в «буржуазной» эпопее Голсуорси. Несколько позже его проницательный анализ дал философ Ортега-и-Гассет в своем «Восстании масс». «Прогресс» разрушает иерархический строй жизни, но вместе с ним и цветущую сложность культуры; на смену ей приходит та простота, о которой русская пословица справедливо говорит, что она «хуже воровства». Впрочем, прогрессирует и прямое воровство, потому что чувство чести и порядочности, предполагающее известную сословную традицию, во многом противоположно «эгалитарной демократии». Дух «равенства» проявляется у нас в ненависти к «очкарикам» и носящим шляпы, в заплеванных тротуарах и вокзалах, в матерщине и погромах. Все это отражено в гениальной повести Булгакова «Собачье сердце». Европейская интеллигенция в своем замешательстве готова приветствовать эту «революцию равенства», начиная с глупого Брюсова, сочиняющего гимны «грядущим гуннам», до умного Томаса Манна, готового склонить голову перед неодолимым шествием «коллективизма».

Вскоре после Первой мировой войны появляются первые попытки понять происходящее. В 1918 году выходит книга Освальда Шпенглера «Закат Европы» [Der Untergang des Abendlandes, в точном переводе: «Упадок Запада».], констатирующая, что западная цивилизация прошла свою высшую точку развития и клонится к упадку. Концепция истории у Шпенглера не оригинальна; он соединяет идею «циклического повторения» исторических событий, заимствованную у греческого историка Полибия, с механическим применением к человеческому обществу представления о «борьбе за существование» в духе социал-дарвинизма. Шпенглер – пессимист, фаталистически принимающий якобы непреодолимый ход истории; с такой установкой мы часто встречаемся у писателей, не верящих в возможности человека и стоящих на коленях перед историей, по существу обожествляемой в том же духе, как наши первобытные предки обожествляли непонятные им силы природы. Пессимизм не мешает Шпенглеру проявлять свои собственные предпочтения: если уж суждено вырождение культуры в примитивную борьбу за власть между воинствующими интересами, то Шпенглер желает победы германскому империализму. Он приветствует, таким образом, «грядущих гуннов», которые не замедлили явиться еще при его жизни: нацисты могли использовать его сочинения.

Гораздо более интересный анализ распада европейской культуры дал Альберт Швейцер в лекциях, читанных в Упсале в 1923 году [Verfall und Wiederaufbau der Kultur (Упадок и восстановление культуры), Kultur und Ethik (Культура и этика).]. В противоположность механистическому подходу Шпенглера, Швейцер глубоко анализирует конкретные условия, вызвавшие упадок культуры в Европе. Замечательно, что он пришел к этим мыслям еще до мировой войны, около 1900 года. Тенденцию к «упрощению» культуры он усматривает уже в конце XVIII века, в рационалистических построениях деятелей французской революции. Противопоставляя этим искусственным конструкциям идею органического роста культуры, Швейцер не принимает, однако, пассивного фаталистического взгляда на историю; он видит человека активным деятелем истории, подчеркивая этическую сторону культуры. Швейцер сознает, что этика, ранее основывавшаяся на «откровенной» религии, в наши дни нуждается в новом обосновании, и надеется установить ее на принципе «благоговения перед жизнью». Я не буду говорить здесь об этих попытках построения новой этики. Меня интересует здесь самый факт упадка культуры, проницательно изображенный Швейцером, а вслед за ним и множеством других философов и писателей. Можно сказать, что представление об упадке нашей культуры стало в этой культуре общим местом, а непонимание самого факта свидетельствует о низком уровне культуры говорящего и коррелировано с другими очевидными признаками примитивного мышления.

Некоторые мыслители, отчаявшись в «прогрессе», пытались найти выход в простом возвращении к прошлому. Самым интересным примером этого был Экзюпери. В своем неоконченном произведении «Крепость» [La Citadelle] он хотел составить нечто вроде евангелия для нашего времени, восстановив почтение перед авторитетом традиции – в сущности, все равно какой. Глашатаем традиционной культуры Экзюпери избрал берберского князя, а смысл его проповеди сводится к восстановлению естественного неравенства людей в форме весьма бездуховного феодализма. Поскольку сам Экзюпери был неверующий, он называет «богом» всего лишь безразличный символ авторитета: «Я не люблю, когда Бог приходит в движение. Пусть он неподвижно сидит на своем престоле». Пытаясь восстановить принцип авторитета любой ценой, даже ценой жестокости и устрашения, Экзюпери не умеет убедительно оправдать повиновение ему. Но тогда сам авторитет уже не имеет значения, а повиновение становится самоцелью, как это было у нацистов. Неудивительно, что Экзюпери не мог завершить свой труд и погиб в борьбе с теми, кто хотел насильственно вернуть мир к столь же нелепой реконструкции прошлого. Он был глубокий философ, осознавший разложение нашей культуры и впавший в отчаяние, не видя способа ее спасти.

***

Самое очевидное доказательство упадка культуры в XX веке получается при сравнении нынешних газет и журналов с теми, какие были около 1850 года. Уже в 1923 году Альберт Швейцер писал:

«Умственный уровень всего этого множества рассеянных, не способных к концентрации людей производит обратное действие на все органы, которые должны были бы служить образованию и тем самым культуре. Театр вытесняется развлекательными и зрелищными предприятиями, оригинальная книга теряется среди пустых. Газеты и журналы должны все больше считаться с необходимостью доводить все до читателя в самой легкодоступной форме. Сравнение среднего уровня современной ежедневной печати с печатью, бывшей пятьдесят или шестьдесят лет назад, свидетельствует о том, насколько ей пришлось измениться в этом направлении.

Проникнувшись поверхностным настроением, органы, долженствующие поддерживать уровень духовной жизни, производят обратное действие на общество, доведшее их до такого состояния, и навязывают ему безмыслие».

Со времени, когда были написаны эти слова, печать опустилась до полного маразма. Теперь нельзя уже говорить о том, что публика вынуждает журналистов опускаться до ее уровня; журналисты давно уже опустились до самого нетребовательного вкуса и понимания. Они знают, что «массовый» читатель не станет разбираться в длинных статьях, не способен проследить сколько-нибудь серьезное рассуждение и сердится, когда у него предполагаются какие-нибудь знания. Их задача – разрубить материал на короткие статейки с броскими заголовками, действовать на воображение сенсациями, дешевыми парадоксами и непристойностями. Многоцветная реклама, доставляющая этой печати основную часть дохода, направлена на предполагаемые жизненные цели читателя – спиртные напитки и секс. Это печать, рассчитанная на идиотов, и я думаю, что средний нынешний читатель не дошел все-таки до такого идиотизма. Здесь действует конкуренция глупых дельцов, раз навсегда усвоивших некоторый стандарт общепринятой пошлости и соревнующихся в рамках этой условности.

Я очень хорошо знал об упадке печати и все-таки несколько раз был поражен сравнением с прошлым. Во время революции 1848 года русский публицист и критик Анненков, находившийся тогда в Париже, составил обзор французских газет и журналов всех направлений и вкусов, с выписками из статей и пояснениями. Удивительна проявляющаяся в этой печати культурность пишущей публики – и предполагаемая культурность читающей. Очевидно, что это были люди, учившиеся в серьезных школах гуманитарным наукам, знавшие множество вещей из истории, литературы и даже философии и – что больше всего бросается в глаза – усердно учившие латынь. Конечно, авторы были очень разные и большей частью отнюдь не выдающиеся, но вся эта масса образованных людей, lettr?s, была прямо пропитана латинскими цитатами, непременно украшавшими их рассуждения и рассчитанными, конечно, на читателя, не справлявшегося об их смысле в словаре Ларусса.

Самый популярный литературный критик того времени Сент-Бёв писал для высоко образованного читателя. Его экскурсы в историю французской литературы выходят далеко за пределы моего чтения и, как я уверен, бросили бы вызов эрудиции самых начитанных нынешних французов. Тонкость его наблюдений, вся ткань его сложного повествования адресованы человеку, знающему толк в книгах и умеющему оценить умный разговор о них. Одним из почитателей Сент-Бёва был молодой человек, впоследствии писавший под псевдонимом Анатоль Франс. И эти люди вовсе не были антиквары и библиофилы; я запомнил смолоду фразу из «Аббата Куаньяра»: «Кто рассуждает, никогда не взлетит» [14].

Другими сильными переживаниями были для меня эссе Маколея, опубликованные главным образом в журнале Edinburgh Review[15]. Читая с увлечением эти длинные, глубокие статьи, я не сразу осознал, что это была журнальная литература того времени, что джентльмены, выписывавшие этот журнал, не нуждались в переводе цитат на разных языках и в комментариях об упоминаемых авторах. Образованность читателя подразумевалась. Подразумевался также широкий круг интересов: история, философия, современная политика занимали читателя так же, как все разнообразие европейских литератур. Все это вспомнилось мне, когда один знакомый американец в разговоре со мной принялся высмеивать викторианскую эпоху, приписывая ей узость взглядов, классовую ограниченность и ущербную мораль. Конечно, этот человек не знал, о чем говорит, повторяя вычитанные где-то фразы. Нетрудно указать, в чем мы превосходим викторианского джентльмена; но весьма поучительно подумать, в чем он превосходил нас. Было бы интересно знать, какой человек впервые высадился на Луне. Перед нами поразительный триумф «равенства»: через некоторое время будут возить на Луну туристов, как теперь возят в Антарктиду.

Я не сравниваю здесь русскую печать прошлого века с нынешней: результаты такого сравнения были бы слишком очевидны, но их можно было бы объяснить особенным историческим несчастьем, постигшим Россию – трагически не удавшейся революцией и ее последствиями. Поэтому я взял здесь примеры, касающиеся Западной Европы, где процессы упадка происходили без такого рода катаклизмов.

По-видимому, есть некоторые общие закономерности распада цивилизаций. В конечной их стадии увядание литературы, искусства и убожество политической жизни сопровождаются расцветом точных наук и в особенности техники. Так было в александрийский период и в конце Возрождения. К концу нашего века точные и естественные науки все еще преуспевают, хотя главным образом в смысле количественного приращения знаний; а техника сможет использовать оставленный наукой «задел» в течение столетий, если только не погубит человечество какой-нибудь новой игрушкой. Посмотрим теперь, что произошло в нашем столетии с духовной культурой.

До середины прошлого века предполагалось, что общественным мнением и самосознанием отдельного человека руководит философия. Мышление философов воздействовало на образованную часть общества, на университетскую среду и учащуюся молодежь, а затем, в виде «популярной философии» [Выражение Швейцера.] или идеологии, передавалось широкой публике. Швейцер начинает свои лекции с тезиса о «вине философии» перед современным человечеством, и вина эта состоит в том, что ее больше нет. Центральной, важнейшей областью философии всегда была «онтология» – учение о смысле человеческой жизни, о назначении человека в мире и о целях его личного и общественного поведения. Я не пытаюсь здесь дать более точное определение, а ограничиваюсь лишь тем, чт? Швейцер (не использующий термина «онтология») называет «элементарной философией». Очевидный факт состоит в том, что такая философия почти исчезла. С середины прошлого века были предприняты лишь три серьезных попытки ее возродить. Две из них (Ницше и Экзюпери) пытались побудить человечество прервать его «прогрессивное» развитие и вернуться к некоторой фазе предыдущего развития: у Ницше этим «идеализированным прошлым» была фантастически искаженная им эпоха Возрождения, у Экзюпери – феодальное средневековье. Единственным автором, видевшим подлинные причины происшедшего в нашем веке разрушения культуры и искавшим пути ее восстановления, был Альберт Швейцер, к философии которого мы еще вернемся. Что касается подавляющего большинства профессиональных философов нашего века, то их интересы ушли далеко от «философии человека». Самые способные из них, такие, как Рассел, Поппер, Рейхенбах, посвятили себя теории познания, анализируя познавательную способность человека в применении к природе и в особенности важнейшие физические достижения их времени – теорию относительности и квантовую механику. Другие принялись изучать «историю философии» и вряд ли особенно преуспели в этом, за неимением руководящих общих идей. В общем, в философии человека XX век почти ничего не дал; отсюда понятно общее недоверие и даже презрение к философии, заметное не только в широкой публике, но особенно в среде ученых.

Отсутствие общих идей проявилось во всех гуманитарных науках: достаточно посмотреть, что произошло с историей. В нашем веке не было больше серьезных попыток исторического синтеза; вообще, всякая обобщающая, рефлективная деятельность рассматривалась как старомодное, произвольное философствование, и ценились только конкретные исследования фактов прошлого. Примечательно, что материальные факты при этом решительно предпочитались человеческим фактам. Единственное серьезное продвижение в нашем знании о человеке – возникший в самом начале века психоанализ – не вызвал глубокого пересмотра действовавших в истории человеческих мотивов. Крупнейшие достижения историографии относились к материальной культуре; именно этим занимались крупнейшие историки нашего века, такие, как Ростовцев или Бродель.

Общепризнано, что XX век не создал выдающейся художественной литературы. Это особенно заметно при сравнении его с XIX, создавшим высшие ценности во всех ее областях. Самые интересные писатели нашего века были, по существу, продолжателями традиции прошлого: они сформировались до 1914 года. Можно перечислить этих последних представителей великой европейской литературы: Томас Манн в Германии, Харди и Голсуорси в Англии, Мартен дю Гар во Франции, Булгаков и Замятин в России. То, что считается серьезной литературой XX века, становится чем-то вроде любительской психиатрии. Исчезает цельность литературного произведения. Сюжет объявляется чем-то ненужным и старомодным; изображение живого человека в реальных обстоятельствах заменяется отрывочным описанием отдельных сцен и заимствованным из кино «монтажом»; интеллектуальная этическая жизнь человека игнорируется, поскольку единственно важным мотивом поведения считается инстинкт. Человек становится в этой литературе свихнувшимся животным. Замечательно, что все эти авторы, изучавшие процессы распада, очень скучны. Чтение их становится мучительным занятием, и круг читателей «серьезной» литературы резко сужается. В западных университетах существуют кафедры литературы, где «специалисты» следят за меняющейся модой и нечто пишут о новых талантах; но обществу до этой литературы нет дела, и не случайно на литературный заработок нельзя прожить. Этот общеизвестный факт, при огромной массе возможных читателей, больше всего говорит об упадке серьезной литературы. Широкая публика читает детективы, порнографические сочинения и сентиментальные «дамские» романы. Я не буду говорить здесь об обязательных стандартах секса и насилия, делающих эту беллетристику чисто коммерческим продуктом.

Примерно те же явления распада происходят в изобразительном искусстве. Разумеется, и здесь «специалисты» объявляют каждый новый период Пикассо великим событием в искусстве, но сменяющие друг друга «измы» выдохлись уже полвека назад. К концу века стало ясно, что поиски новых средств выражения, как и в литературе, вытеснили из искусства всякое содержание. Обращение к примитивным культурам и особое внимание к примитивному в человеке тоже являются признаком упадка, известным историкам культуры. По-видимому, изобразительное искусство утратило теперь всякий интерес для публики. Никто не следит больше за попытками состряпать еще один «изм» – в Париже или Нью-Йорке. Кажется, «эстетика» промышленного дизайна вполне удовлетворяет современного потребителя, так что профессия художника или скульптора неизбежно ведет его в торговую рекламу. Немногие художники, вошедшие в моду, могли (или еще могут) продавать свои произведения богатым людям, ищущим надежный способ вложения денег. Цены устанавливает рынок, но это уже не искусство.

Европейская музыка, по существу, окончилась в начале века и теперь существует, как и литература, в виде чего-то вроде ученой дисциплины в университетах и консерваториях. Никого не интересует, что кто-то еще сочиняет симфонии и квартеты. Рынок существует лишь для старой музыки – и довольно узкий. Главным образом продается «популярная музыка» разного рода, выполняющая важную организующую функцию в эмоциональной жизни культурно опустившегося человека. Звучание этой музыки, на расстоянии до иллюзии напоминающее работу машины, всем известно. Причины ее популярности скорее относятся к психиатрии. Во всяком случае, такой примитивно упрощенной музыки не было не только в нашей культуре, но и ни в какой другой.

Вопрос состоит в том, сможет ли такая «упрощенная» культура продолжить и сохранить «расширенный порядок», то есть капитализм. «Упрощение» касается, как мы еще увидим, не только «культурной суперструктуры» – науки, литературы и искусства – но и самых основных структур западного общества, семьи и собственности. Семья утратила свой сакральный, морально обязывающий характер; собственность утратила свою непосредственную связь с личностью хозяина – во всяком случае, крупная собственность. «Моральные правила» нашего общества лишились своей глубокой эмоциональной основы и все больше превращаются в абстрактные «правила игры», принимаемые, как предполагается, для общей пользы. Как заметил еще Швейцер, такое «упрощение» общества, происходящее при распаде его духовной культуры, часто игнорируют, полагая, что рыночная система содержит в себе магические целебные силы, всегда способные изменить «моральные правила» в направлении, нужном для сохранения «расширенного порядка». Но рынок был всегда, начиная с наших примитивных предков. Профессор Хайек, конечно, выделяет под этим именем специфическую рыночную систему – капитализм, с очень определенными «правилами игры», хорошо известными всем, кто наблюдал эту систему в действии или хотя бы изучал ее по литературе. Раньше, до современного капитализма, эти «правила» были иными. Что же будет гарантировать сохранение «правил», поддерживающих «расширенный порядок», когда культура общества совершенно изменится в том направлении, в каком она уже изменяется в наши дни? Я хотел бы подчеркнуть, что в этом рассуждении можно избежать всяких «оценочных» характеристик и не говорить о том, «хорошо» или «плохо» направление изменения культуры. Достаточно сослаться на то, что «моральные» установки современного человека уже далеко отошли от установок «викторианского» общества, где сложился идеал рыночного хозяйства, предстоящий перед профессором Хайеком, и без сомнения, отойдут еще дальше, если в обществе не произойдет какая-нибудь «культурная революция».

Чтобы доказать тезис о неизбежном разрушении капитализма, я последую примеру Карла Поппера, друга профессора Хайека, бывшего выдающимся логиком, но столь же мало содействовавшего пониманию этого общественного строя. Поппер справедливо полагал, что для доказательства невозможности явления достаточно рассмотреть одно его логическое следствие, и если мы приходим при его тщательном выводе к абсурду, то доказательство можно считать завершенным[16].Мы уже говорили о распаде трудовых установок, разрушении добросовестности рабочей силы и невозможности изменить этот процесс покупкой лучшего воспитания. Можно было бы говорить о разрушении природы, о неконтролируемом росте населения, о генетическом вырождении, об убийственных последствиях бессмысленной конкуренции и о многих других явлениях, с которыми безусловно неспособен справиться капитализм [Об этом с потрясающей ясностью говорится в книге Конрада Лоренца «Восемь смертных грехов цивилизованного человечества» (Die acht Tods?nden zivilisierten Menschkeit).]. Но логически вполне достаточно из многих происходящих теперь процессов рассмотреть только один – рост преступности. Все согласятся с тем, что это явление, продолжающееся в течение ряда десятилетий, не может быть случайным и коренится в изменении моральных установок молодежи, зависящем от воспитания. Никто не станет отрицать тот очевидный факт, что законодательные меры и техническое оснащение полицейской и пенитенциарной системы, при очень больших расходах, не привели к сколько-нибудь заметному замедлению роста преступности, а всего лишь содействовали срастанию мафиозных структур с государственными и росту коррупции. Посмотрим, чего следует ожидать, например, от развития преступности в Соединенных Штатах. Как известно, крупные американские города давно уже стали рассадниками преступности, пропорциональной массе относительно бедного населения, проживающего в центральных районах этих городов, в так называемых «трущобах». Значительная часть этого населения состоит из хронически безработных людей, живущих на различные государственные пособия под названием уэлфер (welfare) или на пособия разных филантропических организаций. «Правила игры» американского общества предусматривают (хотя и не в законодательной форме, но весьма реалистическим образом для заинтересованных лиц), что черные получают работу в последнюю очередь и, вследствие существующей системы образования, редко подготовлены к высокооплачиваемой работе. Поэтому черные составляют непропорционально большую часть безработных, получающих пособия. Безработица больше всего затрагивает молодежь, выступающую на рынках труда, и особенно черную молодежь. В этой среде городских гетто, населенных деморализованными, часто почти не работающими людьми, и формируются структуры преступного мира. Система уэлфера была введена, в ее нынешнем виде, при президенте Джонсоне в конце шестидесятых годов, после волны беспорядков и мятежей в негритянских гетто. Государство, будучи не в состоянии обеспечить работой городскую бедноту, стало попросту покупать ее спокойное поведение – и не без успеха. Но успех этот состоял лишь в уменьшении массовых беспорядков, а вовсе не в укреплении трудовой морали и росте занятости населения. Напротив, все исследователи, и особенно авторы консервативного направления, пришли к выводу, что при существующей системе социального страхования уэлфер только порождает уэлфер, но никоим образом не снимает безработицу и связанную с ней преступность. Никто уже не верит, что можно купить лучшие результаты, при любом способе вложения государственных денег.

Таково сложившееся положение вещей на рынке рабочей силы или, по меньшей мере, безработной силы. Отправляясь от этой ситуации, описанной выше в общепризнанной форме, попытаемся определить, к чему может привести ее дальнейшее развитие.

Можно представить себе два сценария, первый из которых назовем (условно) умеренно-консервативным, а второй – крайне консервативным. Умеренно консервативный сценарий состоит в том, что государство будет по-прежнему вести «беспринципную» политику уступок бедному населению, иногда брать эти уступки назад под давлением «среднего класса», а затем возвращаться к ним под давлением беспорядков и мятежей. Крайне консервативная политика (которой хотел бы Хайек и которую не мог проводить его сторонник президент Рейган) состоит в том, чтобы вообще отказаться от государственной помощи безработным, по возможности ограничить все виды социального страхования (по старости, от болезней и т. п.) и предоставить нуждающихся их собственным силам или филантропии частных лиц. Сценарии, предусматривающие радикальные перемены в управлении производством, мы можем оставить в стороне, так как с точки зрения Хайека это уже был бы «социализм» и конец «расширенного порядка» – а в этом случае нам было бы нечего доказывать.

Умеренно консервативный сценарий, как показывает весь предыдущий опыт, лишь увеличивает массу не работающего или мало работающего населения, что не обязательно приведет в обозримом будущем к серьезным мятежам (хотя и может привести к ним), но непременно приведет к дальнейшему росту преступной среды; так было в течение ряда десятилетий, когда проводилась та же «беспринципная» политика, и нет сомнений, что без чрезвычайных государственных мер (массового полицейского контроля, обысков, облав, концентрационных лагерей) дела будут идти так же, как до сих пор. Любая попытка провести такие меры означала бы переход к тоталитарному строю и конец «расширенного порядка»; следовательно, мы можем оставить этот путь в стороне.

Крайне консервативный сценарий маловероятен: он встретился бы с массовым стихийным, а затем и организованным сопротивлением бедных слоев населения, уже давно привыкших к благодеяниям уэлфера и не боящихся репрессий со стороны слабого и всегда расколотого истеблишмента. Люди, которые попытались бы подавить такое сопротивление (демонстрации, голодовки, неуплата налогов, мятежи в гетто), потеряли бы все шансы на ближайших выборах, поскольку бедняки составляют достаточную долю избирателей, чтобы решить исход состязания двух традиционных партий, а демократическая партия безусловно выскажется против отмены уэлфера. Если бы все представители среднего класса соединились с этой целью (чего еще никогда не было и что трудно предвидеть в будущем), то бедное население, привыкшее к государственной помощи и безнаказанности своих «протестов», перед лицом такой классовой блокады несомненно вышло бы из повиновения закону. Понадобилось бы использование армейских частей, кровопролитие привело бы к уступкам, и вернулись бы к первому сценарию.

Вывод состоит в том, что при сохранении «расширенного порядка» (т. е. современного капитализма с соблюдением «демократических» процедур) преступность остановить нельзя. Но тогда крах этого «порядка» есть только вопрос времени. Убийство президента Кеннеди, и особенно ход расследования этого убийства, свидетельствуют о таком разложении «правового государства», какое нельзя было себе представить пятьдесят лет назад. Продержится ли «расширенный порядок» еще пятьдесят лет? Думаю, что без решительных глобальных реформ, которые сделают его чем-то другим, не продержится, а рухнет и втянет в катастрофический кризис весь мир. Я не имею здесь в виду «центральное управление экономикой» на советский лад: «глобальные реформы» означают новое понимание обществом своих основных ценностей, которое найдет выражение мирным демократическим путем. Возможно ли это, мы рассмотрим дальше.