ВАСИЛИЙ СУРИКОВ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ВАСИЛИЙ СУРИКОВ

Суриков… Создатель грандиозных картин-эпопей, шекспировских по накалу страстей и мощи характеров героев. Его монументальные полотна необъятны, как мир!

В них мы слышим говор тысячных толп, грохот сражений, в них гудит набат и раздаются стоны мятежных стрельцов. До нашего слуха доносятся вольные песни разинских ватаг и звон цепей опальной боярыни Морозовой. Мы любуемся богатырской красой русской природы, ширью могучих рек, напевной удалью былинных сказов.

Глядя на полотна Сурикова, мы ощущаем истинного героя истории — Народ!

Явственно, без единой утайки показывает нам мастер всю драматичность, порою трагедийность страниц русской национальной летописи. Всю меру страданий людских, страданий народа, который отвечал за все.

«Что развивается в трагедии? Какая цель ее?» — спрашивал Пушкин.

И отвечал: «Человек и народ. Судьба человеческая, судьба народная».

Поэт мечтал:

«Бог даст, мы напишем исторический роман, на который чужие полюбуются».

Суриков исполнил завет великого поэта, он оставил потомкам широкую панораму истории России. Выразил пластически, ярко, объемно главное действующее лицо этой грандиозной эпопеи. Не грозных царей, не самодержавных благодетелей, не государей победоносных.

«Я все народ себе представлял, — говорил художник, — как он волнуется, подобно «шуму вод многих».

Океан… Вот слово, которое невольно приходит на ум, когда вспоминаешь глубину и размах исторических прозрений Сурикова, когда перед мысленным взором проходят его симфонические по звучанию холсты.

Впервые в русском, да и, пожалуй, в мировом, искусстве героем картины стал народ! И в этом поистине новаторская роль Василия Ивановича Сурикова.

Мастер развернул перед зрителем вместо привычных банальных исторических полотен, изготовляемых по шикарно помпезной рецептуре европейских салонов либо по канонам выхолощенного академизма, новую красоту народного эпоса, глубоко чуждого лакированным и ходульным картинам признанных корифеев.

Подвиг.

Иначе не обозначить создание полотен Сурикова. Это титанический труд, которого с лихвой хватило бы на творческую жизнь доброго десятка художников.

Но это еще и подвиг первопроходца, преодолевшего косность и реакционность монархического аппарата, свято охраняющего принципы создания псевдоисторических картин, восхвалявших царизм.

Пораженный зритель увидел впервые не костюмированных натурщиков, изображавших ту или иную сцену из жизни государей и их верноподданных, не привычных статистов в стиле «рюс», нарумяненных и напомаженных.

Нет.

В тихую заводь официальной исторической живописи ворвались простые люди суриковских полотен, обрушился рев толпы народной, перед зрителем предстала сама правда истории.

Надо было обладать силой богатырской, чтобы преодолеть, разрушить пошлый, мещанский историзм заказной живописи, угождавшей вкусам власть предержащих. На голову рутинеров обрушилась лавина образов, созданных мастером, не только владевшим колоритом, пластикой, композицией, восходящими к самым вершинам мирового искусства, но и живописцем-драматургом.

В своих произведениях, глубочайших по психологическим контрастам и пониманию истории, он заставил жить и действовать десятки, сотни людей.

Боярыня Морозова.

Репин взволнованно рассказывает об ощущении, которое получал зритель:

«Впечатление от картины так неожиданно и могуче, что даже не приходит на ум разбирать эту копошащуюся массу со стороны техники, красок, рисунка. Все это уходит как никчемное; и зритель ошеломлен этой невидальщиной. Воображение его потрясено».

Прозрение…

Лишь так можно расценивать умение Сурикова проникнуть в самую суть, самую толщу истории, умение так свежо и честно рассказать о полюбившихся ему героях.

Подлинность суриковских полотен заложена в самой биографии художника, прибывшего в Петербург из далекого далека — Сибири. Там, в краю своего детства, в Красноярске, он получил ту жизненную школу, которая помогла ему создать истинно народные шедевры.

Вот что рассказывает сам живописец:

«А первое мое воспоминание — это как из Красноярска в Торгошино через Енисей зимой с матерью ездили. Сани высокие. Мать не позволяла выглядывать. А все-таки через край посмотришь: глыбы ледяные столбами кругом стоймя стоят, точно дольмены. Енисей на себе сильно лед ломает, друг на друга их громоздит…

В баню мать меня через двор носила на руках. А рядом у казака Шерлева медведь был на цепи. Он повалил забор и черный, при луне, на столбе сидит.

Идеалы исторических типов воспитала во мне Сибирь с детства, она же дала мне дух, и силу, и здоровье.

Жестокая жизнь в Сибири была. Совсем XVII век. Кулачные бои, помню, на Енисее зимой устраивались. И мы мальчишками дрались. Уездное и духовное училища были в городе, так между ними антагонизм был постоянный. Мы всегда себе Фермопильское ущелье представляли — спартанцев и персов. Я Леонидом Спартанским всегда был.

… Мощные люди были. Сильные духом. Размах во всем был широкий. А нравы жестокие были. Казни и телесные наказания на площадях публично происходили. Эшафот недалеко от училища был. Там на кобыле наказывали плетьми. Бывало, идем мы, дети, из училища, кричат: «Везут, везут!» Мы все на площадь бежали за колесницей… И сила какая бывала у людей: сто плетей выдерживали, не крикнув… Помню, одного драли; он точно мученик стоял, не крикнул ни разу. А мы все — мальчишки — на заборе сидели… А один… храбрился, а после второй плети начал кричать. Народ смеялся очень…

Портрет княжны П. Щербатовой.

В Сибири народ… вольный, смелый… Про нас говорят: «Краснояры сердцем яры».

И, резюмируя, с гордостью Суриков писал:

«Род мой казачий, очень древний. Уже в конце XVII столетия упоминается наше имя (история Красноярского бунта..

Формирование таланта русских художников превосходно описано Белинским:

«Возьмем поэта русского: он родился в стране, где небо серо, снега глубоки, морозы трескучи, вьюги страшны, лето знойно, земля обильна и плодородна; разве все это не должно положить на него особенного характеристического клейма!

Он в младенчестве слышал сказки о могучих богатырях, о храбрых витязях, о прекрасных царевнах и княжнах, о злых колдунах, о страшных домовых; он с малолетства приучил свой слух к жалобному, протяжному пению родных песен; он читал историю своей родины, которая не похожа на историю никакой другой страны в мире…»

Однако наивно было бы предполагать, что картины Сурикова появились в результате некоего колдовского наития или родились под влиянием интуитивных движений души сибирского самородка. Творчество Василия Ивановича Сурикова — драгоценный сплав русской, правдивой души, огромного труда, культуры, жизненного опыта.

Молодой Василий Суриков, пройдя через горнило школы Чистякова, глубоко и жадно изучал творения мастеров Возрождения. Он восторгался кистью Веронезе, Тинторетто и Тициана…

Но не только восторгался.

Он изучал колорит их полотен.

Учился у них великому умению населять холсты десятками, сотнями людей. Он дотошно исследовал законы композиции их картин.

Посещая музеи Европы, молодой мастер проводил часы перед шедеврами Рембрандта и Веласкеса, пытаясь проникнуть в тайны мастерства художников.

Нельзя без волнения читать письма Сурикова учителю Павлу Чистякову:

«Я хочу теперь сказать о картине Веронезе «Поклонение волхвов» — какая невероятная сила, нечеловеческая мощь могла создать эту картину? Ведь это живая натура, задвинутая в раму… Видно, Веронезе работал эту картину… без всякой предвзятой манеры, в упоении восторженном. В нормальном, спокойном духе нельзя написать такую дивную по колориту вещь. Хватал, рвал с палитры это дивное мешаво, это бесподобное колоритное тесто красок…

У них есть одна вещь, я ее никогда не забуду, — есть Рембрандт (женщина в красно-розовом платье у постели), такая досада — не знаю, как она в каталоге обозначена. Этакого заливного тона я ни разу не встречал у Рембрандта. Зеленая занавесь, платье ее, лицо ее по лепке и цветам — восторг. Фигура женщины светится до миганья. Все окружающие живые немцы показались мне такими бледными и несчастными.

… Кто меня маслом по сердцу обдал, то это Тинторетто.

Говоря откровенно, смех разбирает, как просто, неуклюже, но как страшно мощно справлялся он с портретами своих краснобархатных дожей, что конца не было моему восторгу.

Ах, какие у него в Венеции есть цвета его дожеских ряс, с какой силой вспаханных и пробороненных кистью…

После его картин нет мочи терпеть живописное разложение».

Далее Суриков пишет о портрете Иннокентия X Веласкеса в палаццо Дориа:

«Здесь все стороны совершенства есть — творчество, форма, колорит, так что каждую сторону можно отдельно рассматривать и находить удовлетворение. Это живой человек…

Для меня все галереи Рима — это Веласкеса портрет.

От него невозможно оторваться. Я с ним перед отъездом из Рима прощался, как с живым человеком».

Суриков был человеком высокой культуры.

Известна его любовь к музыке.

Еще юношей он превосходно играл на гитаре, любил петь старинные песни, позже он стал играть на фортепьяно.

Охотно посещал концерты, где исполняли Бетховена, Баха, Шопена.

Мастер глубоко изучал эпические строки Гомера, пристально вчитывался в романы Бальзака.

Он учился всю жизнь.

Вот письмо, датированное 1912 годом:

«Я очень был удивлен, что вы уехали, не сказав ни здравствуй, ни прощай своему лучшему другу. Нехорошо, нехорошо! Ну, как вы устроились в Париже?.. Должно быть, как у вас хорошо. Ходите в Люксембургский музей? Какие там дивные вещи из нового искусства! Моне, Дега, Писсарро и многие другие. Лена вам кланяется.

Напишите подробно. Ваш В. Суриков».

Когда читаешь эти строки, становится ясно отношение прославленного русского художника к творчеству французских импрессионистов. Впрочем, самое беглое изучение творчества Сурикова обнаружит его глубокое знание законов пленэра, открытых в свое время французами.

Кстати, было время, когда Сурикова пытались представить как некоего столпа «расейской школы» с весьма ограниченными вкусами.

Это неправда.

… Сетуя по поводу бедности колорита передвижников и мечтая об обогащении скупой, порою ограниченной палитры своих товарищей, Крамской призывал:

«Нам непременно нужно двинуться к свету, краскам и воздуху, но… как сделать, чтобы не растерять по дороге драгоценнейшее качество художника — сердце».

Суриков первый гениально решил эту задачу.

«На снегу писать — все иное получается. Вон пишут на снегу силуэтами, — говорил Суриков. — А на снегу все пропитано светом. Все в рефлексах лиловых и розовых, вон как одежда боярыни Морозовой — верхняя, черная; и рубаха в толпе. Все пленэр. Я с 1878 года уже пленэристом стал; «Стрельцов» также на воздухе писал.

Все с натуры писал: и сани, и дровни. Мы на Долгоруковской жили (тогда ее еще Новой Слободой звали)… Там в переулке всегда были глубокие сугробы, и ухабы, и розвальней много. Я все за розвальнями ходил, смотрел, как они след оставляют, на раскатах особенно. Как снег глубокий выпадет, попросишь во дворе на розвальнях проехать, чтобы снег развалило, а потом начнешь колею писать. И чувствуешь здесь всю бедность красок!»

Утро стрелецкой казни. Фрагмент.

Это стремление великого мастера к постоянному изучению современного искусства станет еще понятнее, если мы ознакомимся с открытым письмом Сурикова, появившимся в газете «Русское слово» 4 февраля 1916 года по поводу новой экспозиции картин в Третьяковской галерее, сделанной И. Э. Грабарем и освистанной и осмеянной рутинерами.

«Волна всевозможных споров и толков, поднявшаяся вокруг Третьяковской галереи, не может оставить меня безучастным и не высказавшим своего мнения. Я вполне согласен с настоящей развеской картин, которая дает возможность зрителю видеть все картины в надлежащем свете и расстоянии, что достигнуто с большой затратой энергии, труда и высокого вкуса. Раздавшийся лозунг «быть по-старому» не нов и слышался всегда во многих отраслях нашей общественной жизни.

Вкусивший света не захочет тьмы. В. Суриков».

Однако нам пора вернуться почти на сорок лет назад, когда Суриков заявил о себе первым шедевром…

Вот несколько строк из истории создания картины, рассказанной самим автором:

«Стрельцы» у меня в 1878 году начаты были, а закончены в восемьдесят первом… Я в Петербурге еще решил «Стрельцов» писать. Задумал я их, еще когда в Петербург из Сибири ехал. Тогда еще красоту Москвы увидел… В Москве очень меня соборы поразили. Особенно Василий Блаженный: все он мне кровавым казался… Как я на Красную площадь пришел — все это у меня с сибирскими воспоминаниями связалось… Когда я их задумал, у меня все лица сразу так и возникли… Помните, там у меня стрелец с черной бородой — это Степан Федорович Торгошин, брат моей матери. А бабы — это, знаете ли, у меня и в родне были такие старушки. Сарафанницы, хоть и казачки. А старик в «Стрельцах» — это ссыльный один, лет семидесяти. Помню, шел, мешок нес, раскачивался от слабости — и народу кланялся. А рыжий стрелец — это могильщик, на кладбище я его увидал. Я ему говорю: «Пойдем ко мне — попозируй». Он уже занес было ногу в сани, да товарищи стали смеяться. Он говорит: «Не хочу». И по характеру ведь такой, как стрелец. Глаза глубоко сидящие меня поразили. Злой, непокорный тип. Кузьмой звали. Случайность: на ловца и зверь бежит. Насилу его уговорил. Он, как позировал, спрашивал: «Что, мне голову рубить будут, что ли?» А меня чувство деликатности останавливало говорить тем, с кого я писал, что я казнь пишу.

Утро стрелецкой казни.

А дуги-то, телеги для «Стрельцов» — это я по рынкам писал… На колесах-то грязь. Раныне-то Москва немощеная была — грязь была черная. Кое-где прилипнет, а рядом серебром блестит чистое железо… Всюду красоту любил».

«Отвлеченность и условность — это бичи искусства», — любил говорить художник.

И живописец всеми своими творениями с первых шагов утверждал полнокровное, реальное ощущение жизни.

В его полотнах мы слышим, как бурлит кровь в жилах сильных людей, как сверкают полные ненависти и любви глаза его героев. Глядя на его холсты, словно дышишь самим воздухом тех годин, словно видишь самую жизнь народную.

«Утро стрелецкой казни».

Красная площадь.

Хмурое утро. Вот-вот наступит день. Страшный день…

Людно. Толпы зевак заполнили Лобное место, забрались высоко на шатровые башни. Давятся, глазеют.

Брезжит белесый свет. Неяркое солнце бессильно пробить свинцовый полог осеннего неба. Кружит, кружит воронье. Чует поживу.

У подножия Василия Блаженного в сизой, черной слякоти на телегах стрельцы. Бунтовщики. Их ждет неминуемая лютая казнь. Застыли зеваки. Огромная площадь притихла.

Лишь слышны сухой лязг сабли преображенца да тяжелая поступь ведомого на смерть стрельца.

Ни стонов, ни вздоха. Только живые, трепетные огоньки свечей напоминают нам о быстротечности последних зловещих минут…

Крепко сжал в могучей длани свечу рыжий стрелец в распахнутой белой рубахе. Непокорные кудри обрамляют бледное исступленное лицо. Жестокие пытки не сломили его. Непокоренный, яростный, он вонзил свой гневный взор в бесконечно далекого, окруженного свитой и стражей Петра.

Утро стрелецкой казни. Фрагмент.

Царь видит его…

И этот немой, полный ненависти диалог среди бушующего моря страстей человеческих страшен.

Скрипнуло колесо телеги.

Звякнула алебарда.

Всхрапнул конь.

Завыла молодуха.

Всхлипнул малыш.

И снова коварная тишина на миг объяла площадь. Только вороний грай продолжает терзать души еще живых в этот последний миг перед бездной…

Репин первый оценил «Стрельцов». Он сказал автору:

«Впечатление могучее».

Третьяков написал Репину в Петербург, где на IX Выставке передвижников экспонировалось «Утро стрелецкой казни», письмо, где спрашивал:

«Очень бы интересно знать, любезнейший Илья Ефимович, какое впечатление сделала картина Сурикова на первый взгляд и потом?»

«Могучая картина», — вновь повторил Репин в ответном письме.

Но были мнения иные.

«Критикуют рисунок, — писал Репин Сурикову, — и особенно на Кузю (рыжего стрельца) нападают, ярее всех паршивая академическая партия… Чистяков хвалит. Да все порядочные люди тронуты картиной».

Третьяков купил полотно.

Учитель Сурикова Чистяков благодарит его:

«Радуюсь, что вы приобрели ее, и чувствую к вам искреннее уважение и благодарность. Пора и нам, русским художникам, оглянуться на себя; пора поверить, что и мы люди…»

«Утро» вызвало бурю на страницах тогдашней прессы.

Нет нужды отводить здесь много места всему потоку хулы и брани, который опрокинули на молодого мастера рецензенты из реакционных газет.

Приведем лишь строки из черносотенной, монархической газеты «Русь», органа реакционеров-славянофилов:

«Явная тенденциозность сюжета этой картины вызвала громкие и единогласные похвалы «либеральной прессы», придавшей казни стрельцов г. Сурикова «глубокий, потрясающий, почти современный смысл» и считавшей ее… чуть ли не самой лучшей картиной на всей выставке… между тем она полна столь грубых промахов, что ее на выставку принимать не следовало. Уже выбор самого сюжета… свидетельствует о раннем глубоком развращении художественного вкуса у этого художника, впервые выступающего на поприще искусства».

Меншиков в Березове.

Великолепно ответил на выступление газеты «Русь» Репин.

Вот что он писал Стасову:

«Прочтите критику в газете «Русь»… Что за бесподобный орган! «О, Русь! Русь! Куда ты мчишься?!! Не дальше, не ближе, как вослед «Московских ведомостей», по их проторенной дорожке. «Пре-ка-за-ли», вероятно. Нет, хуже того, — это серьезно убежденный холоп по плоти и крови».

Либеральная газета «Порядок» писала о подобных выступлениях:

«Жалка та часть русской прессы, которая в такое и без того неспокойное время не находит ничего лучшего, как указывать пальцами на не повинных ни в чем людей и по своему произволу приравнивать их к числу сомнительных».

Но дело, как говорится, было сделано. Шедевр Суриковым был создан. И волей-неволей приходилось признавать победу молодого живописца-реалиста над салонными корифеями.

«После Сурикова работы Неврева в историческом роде кажутся бледными, раскрашенными безвкусно литографиями».

… Суриков необычайно мучительно, долго работал над композицией своих полотен. Вот слова, которые хоть немного раскрывают этот тяжкий труд:

«Главное для меня композиция. Тут есть какой-то твердый, неумолимый закон, который можно только чутьем угадать, но который до того непреложен, что каждый прибавленный или убавленный вершок холста или лишняя поставленная точка разом меняет всю композицию… В движении есть живые точки, а есть мертвые. Это настоящая математика. Сидящие в санях фигуры держат их на месте. Надо было найти расстояние от рамы до саней, чтобы пустить их в ход. Чуть меньше расстояние — сани стоят. А мне Толстой с женой, когда «Морозову» смотрели, говорят: «Внизу надо срезать, низ не нужен, мешает». А там ничего убавить нельзя — сани не поедут».

Мастер далеко не всем показывал свои картины в процессе их создания, среди этих немногих был Лев Толстой.

Боярыня Морозова. Фрагмент.

Вот строки из книги внучки Сурикова Натальи Кончаловской «Дар бесценный», где она рассказывает о встрече двух великих художников:

«Утром к Суриковым зашел Толстой. В этот раз он был в просторной темной блузе, подпоясанной простым ремнем, в валенках, с которых он старательно сбивал снег в передней. Он вошел, отирая платком с бороды растаявший снег. И пахло от него морозной свежестью.

Лев Николаевич долго сидел в молчании перед картиной, словно она его захватила всего и увела из мастерской.

— Огромное впечатление, Василий Иванович! — сказал он наконец. — Ах, как хорошо это все написано! И неисчерпаемая глубина народной души, и правдивость в каждом образе, и целомудрие вашего творческого духа…

Толстой помолчал, потом, улыбнувшись и указав в правый угол картины, заметил:

— Я смотрю — мой князь Черкасский у вас оказался. Ну точь-в-точь он!

— Вы же сами мне его сюда прислали, Лев Николаевич! — шутил Суриков.

— А вы скажите, как вы себе представляете, — Толстой быстро поднялся со стула, — стрельцов с зажженными свечами везли на место казни?

— Думаю, что всю дорогу они ехали с горящими свечами.

— А тогда руки у них должны быть закапаны воском, не так ли, Василий Иванович? Свеча плавится, телегу трясет, качает… А у ваших стрельцов руки чистенькие.

Суриков оживился, даже обрадовался:

— Да, да! Как это вы углядели? Совершенно справедливо…»

Так порою рождались драгоценные детали картины, где одна линия, одна точка фона — и та нужна.

«Боярыня Морозова». Гордость Третьяковской галереи. Одна из вершин нашей живописи. Картина, которой восторгаются миллионы зрителей, наших современников. Достаточно в любой день, в любой час прийти в Третьяковку, чтобы увидать тысячную вереницу людей, благодарных и восхищенных мастерством художника, раскрывшего одну из страниц истории. Раскрывшего гениально!

Голова боярыни Морозовой. Этюд.

Москва… XVII век. Борьба страстей церковных достигла предела. Патриарх Никон и протопоп Аввакум.

Реформатор и защитник древних, исконных традиций Руси.

Их споры и борьба всколыхнули всю Россию.

Народ во многом поддерживал Аввакума, ближайшей ученицей которого была Морозова, боярыня — родственница царя, женщина редкого ума, неистовой веры.

Суриков остановил мгновение, когда истерзанную пытками, измученную в застенках Морозову влачат в розвальнях через всю Москву, по кишащим народом улицам.

Везут ее закованную в кандалы, мертвенно-бледную от бессонных страшных ночей, чтобы бросить в подвалы Боровского монастыря, откуда она уже никогда не выйдет на свет.

Скрипит снег под полозьями саней, звенят кандалы на воздетой к небу руке, сложенной в двуперстном знамении старообрядчества. Жутко звучат ее речи в морозном синем воздухе.

Вспоминаются слова протопопа Аввакума о Морозовой: «Кидаешься ты на врага аки лев!»

Нестерпимо горят глаза боярыни, и ее неистовая духовность словно сотрясает глубины души народной.

Посмотрите, с какой скорбью, сочувствием, почти ужасом взирают люди на крамольную боярыню.

Их большинство.

Ее подвиг благословляет юродивый, отвечая ей тем же двуперстным знамением.

За спиной хихикают, глумятся пошлые хари в богатых шубах.

Бескровно, пронзительно русской, духовной, щемящей душу красотой лицо боярыни Морозовой, победоносное даже на краю бездны.

Суриков проявил себя не только как колорист и «композитор». Он сумел проникнуть и в глубины истинной истории, в психологию эпохи. За всем этим стояла грандиозная по труду и затрате сил работа.

Вернемся вновь в далекий 1887 год, когда Суриков впервые показал свой холст на XV Выставке передвижников.

В те дни этот шедевр, равный по звучанию музыке «Бориса Годунова» и «Хованщины» Мусоргского, разделил, как это ни печально, судьбу всех новаторских произведений живописцев XIX века…

Достаточно вспомнить хулу и осуждения, вызванные «Плотом «Медузы» Жерико или полотнами Делакруа и Курбе, чтобы установить некую преемственность воздействия талантливого нового на реакционные круги салонных рутинеров, угождавших вкусам власть предержащих.

Боярыня Морозова. Фрагмент.

Будто огромное окно распахнул мастер в сверкающую холодком, зимнюю, чарующую Русь.

Всю радугу песенных красок — от червонных до бирюзовых и шафранных, от алых и багряных до кубово-синих и лазоревых — раскинул перед ошеломленным зрителем кудесник Суриков.

Всю гамму сложнейших психологических состояний — от напряженной, исступленной ненависти до тихой грусти сострадания.

Буйное веселье и злое ехидство.

Веру и безверие.

Тьму и свет. Добро и зло.

Все это собрал художник и заключил в сверкающий оклад снежной красы. Строгой и многозвонной.

Живописец недаром изучал полотна великих мастеров Ренессанса — Веронезе, Тинторетто и Тициана. Но они воспевали в своих холстах родную Италию.

Суриков нашел свой, единственный и неповторимый, серебряный ключ в решении грандиозной по сложности колористической задачи «Морозовой». Он написал свой холст, изображающий Древнюю Русь самым современным методом, приемом живописи, так называемым пленэром, открытым импрессионистами.

Вот это сочетание монументального по форме, силуэту, композиции холста, решенного в лучших традициях Высокого Ренессанса, с современной реалистической пленэрной манерой живописи и создало тот неповторимый шедевр мирового искусства, который и вызвал на первых порах такой каскад противоречивых мнений.

Итак, обратимся к полосам газет и строкам писем тех лет.

В печально известной газете «Новое время» некий А. Дьяков, отдав дань некоторым качествам «Морозовой», писал:

«Истории, точности факта художник пожертвовал всем: эстетическим чутьем, красотой произведения, — и картина вышла положительно грубою… Все грубо, топорно, дико».

Читая эти строки, невольно вспоминаешь рецензии на великие творения Жерико, Делакруа, Курбе, Мане, напечатанные во французских газетах.

Но Дьяков идет дальше своих европейских коллег: он ставит под сомнение надобность писать правду.

«Но при всех несомненных и очень крупных достоинствах (не правда ли, какой изящный реверанс в адрес автора?) картина Сурикова невольно вызывает вопрос: следует ли писать историческую картину, строго придерживаясь данной эпохи… В интересах одной грубой правды».

Это великолепное по своей откровенности заявление «Нового времени» имеет мало равных в истории.

Но обратимся к мнениям других.

Стасов писал:

«Суриков создал теперь такую картину, которая, по-моему, есть первая из всех наших картин на сюжеты из русской истории. Выше и дальше этой картины и наше искусство, то, которое берет задачей изображение старой русской истории, не ходило еще… необыкновенные качества картины… увлекают воображение, глубоко овладевают чувством…

Сила правды, сила историчности, которыми дышит новая картина Сурикова, поразительны».

И далее, разбирая достоинства картины, Стасов говорит:

«Нас не могут более волновать те интересы, которые двести лет тому назад волновали эту бедную фанатичку, для нас существуют нынче уже совершенно иные вопросы, более широкие и глубокие… Мы пожимаем плечами на странные заблуждения, на напрасные, бесцельные мученичества, но не стоим уже на стороне этих хохочущих бояр и попов… Нет, мы симпатичным взором отыскиваем в картине уже другое: все эти поникшие головы… сжатые и задавленные, а потому не властны они были сказать свое настоящее слово. Как во всем тут верно нарисована бедная, старая, скорбящая, угнетенная Русь.

… По-моему, еще мало удерживать свято и хранить нерушимо русские темы, задачи, характеры, физиономии: надо, чтобы и краска, и колорит, и воздух картины, и солнце, и мрак, и все, все было свое… Одним словом, надо, чтобы все наше художественное слово было столько же собственное, свое, нынешнее, как художественное слово, «речь» у Толстого во «Власти тьмы», у Пушкина в «Борисе Годунове», у Островского, Гоголя и т. д. Тут нет ничего чужого, никакой Европы, не то что уже в сюжетах и типах, но и в изложении речи, форме фраз и слов… Только Суриков и, может быть, Репин (после Перова и Федотова) избавились от греха иностранности».

Вскоре Стасов пишет Третьякову:

«Павел Михайлович!

Я вчера и сегодня точно как рехнувшийся от картины Сурикова! Только о том глубоко скорбел, что она к Вам не попадет, думал, что дорога при Ваших огромных тратах. И еще как тосковал!!! Прихожу сегодня на выставку и вдруг: «Приобретена П. М. Третьяковым». Как я Вам аплодировал издали, как горячо хотел бы Вас обнять».

Суриков оставил нам галерею чудесных портретов. В них нашла отражение вся его любовь к своему народу, к Родине.

«Каждого лица хотел смысл постичь, — рассказывал художник. Мальчиком еще, помню, в лица все вглядывался — думаю, почему это так красиво! Знаете, что значит симпатичное лицо! Это то, что черты сгармонированы. Пусть нос курносый, пусть скулы, — а все сгармонировано. Это вот и есть то, что греки дали — сущность красоты. Греческую красоту можно и в остяке найти… Женские лица русские я очень любил, не порченные ничем, нетронутые…»

Особенно удался мастеру портрет Емельяновой.

Это о ней мог бы сказать Некрасов:

Есть женщины в русских селеньях

С спокойною важностью лиц,

С красивою силой в движеньях,

С походкой, со взглядом цариц…

По будням не любит безделья,

Зато вам ее не узнать,

Как сгонит улыбка веселья

С лица трудовую печать.

«Взятие снежного городка»… Послушаем, что рассказывает сам Суриков о создании этого полотна:

«И тогда от драм к большой жизнерадостности перешел. Написал я тогда бытовую картину «Городок берут». К воспоминаниям детства вернулся, как мы зимой через Енисей в Торгошино ездили… За Красноярском, на том берегу Енисея, я в первый раз видел, как «городок» брали. Мы от Торгошина ехали. Толпа была. Городок снежный. И конь черный прямо мимо меня проскочил, помню. Это, верно, он-то у меня в картине и остался. Я потом много городков снежных видел. По обе стороны народ стоит, а посредине снежная стена. Лошадей от нее отпугивают криками и хворостинами бьют: чей конь первый сквозь снег прорвется. А потом приходят люди, что городок делали, денег просить: художники ведь. Там они и пушки ледяные и зубцы — все сделают».

Взятие снежного городка.

Донской казак Степан Тимофеевич Разин — «самое поэтическое лицо русской истории», — говорил Пушкин.

«Степан Разин».

Картина-песня.

«Из-за острова на стрежень, на простор речной волны» выплывает в вечность струг.

Былинна, могуча напевность огромного полотна.

Мажорной, светлой симфонией звучат краски холста.

Много пересудов и толков было вокруг этой замечательной картины. Ее причислили к неудачам Сурикова.

И даже почти убедили в этом автора, хотя, впрочем, мастер написал брату:

«Картина находится во владении ее автора Василия Ивановича и, должно быть, перейдет в собственность его дальнейшего потомства. Ну, да я не горюю. Это нужно было ожидать, а важно то, что я Степана написал! Это все».

Надо еще раз вспомнить о времени, когда был создан холст, 1907 год. Недавно отгремели бои пятого года.

И поэтому слова «важно то, что я Степана написал» приобретают особый смысл.

Герой народного восстания, его образ близок был Сурикову, потомку участников Красноярского бунта.

И он считал своим долгом создать это. Долгом гражданина.

Величаво выплывает по необозримой глади красавицы Волги струг Степана Разина.

Лебедиными крыльями взмахнули весла. Гудит тетивой натянутый парус. Атаман задумчив. Печаль омрачила его чело… Плещет волжская волна о борт струга, льется раздольная песня, звучат переливчатые, звонкие гусли.

Богатырская, удалая, редкая по поэтичности картина напоена светом свободы, радости бытия, борьбы.

Степан Разин. Фрагмент.

Белинский писал: «Мы вопрошаем и допрашиваем прошедшее, чтобы оно объяснило нам наше настоящее и намекнуло о нашем будущем».

Эта замечательная, глубокая мысль находит полное воплощение в том резонансе, который вызывали исторические полотна Сурикова у современников.

В самом деле, почему полотна художника «Утро стрелецкой казни» и «Боярыня Морозова» воспринимались зрителями необычайно остро?

Ведь казалось, что и действие, и сюжет этих холстов принадлежат далекому прошлому. В чем дело?

Дело в том, что картины Сурикова будили в людях ненависть к угнетению, рождали свободолюбие, желание борьбы с самодержавием.

Широко известны воспоминания старых революционеров о том, как они собирались в Третьяковке у картин «Утро стрелецкой казни», у репинских «Бурлаков» и «Ивана Грозного» и давали клятвы на верность в борьбе с царизмом.

В книге «Запечатленный труд» знаменитая революционерка Вера Фигнер рассказывает, какое потрясающее впечатление в далекой ссылке произвела на нее гравюра, исполненная с картины «Боярыня Морозова»:

«Гравюра производила волнующее впечатление. В розвальнях, спиной к лошади, в ручных кандалах Морозову увозят в ссылку, в тюрьму, где она умрет. Ее губы плотно сжаты, на исхудалом, красивом, но жестком лице — решимость идтй до конца: вызывающе… поднята рука, закованная в цепь… Гравюра говорит живыми чертами: говорит о борьбе за убеждения, гонения и гибели стойких, верных себе. Она воскрешает страницу жизни… 3 апреля 1881 года… Колесница цареубийц… Софья Перовская».

Такова сила истинного искусства, вызывающего поток ассоциаций, будящего мысль, зовущего к свету!

Так микеланджеловские «Рабы» становятся символами борьбы за свободу, так гойевские «Капричос» утверждаются на века грозным осуждением тирании и мракобесия, так «Свобода на баррикадах» Делакруа и герои эстампов Домье воспевают победу света над мраком, так и суриковские «Стрельцы», по существу, весьма далекие от идеи свержения царизма в России, объективно встали в ряд борцов с самодержавием. Такова логика бессмертной жизни истинно великих пластических образов.

Степан Разин.

Поэтому так бесконечно дорого и близко нам художественное наследие В. И. Сурикова, о котором мы с полным правом и гордостью можем повторить слова Владимира Ильича Ленина, сказанные им о Льве Толстом:

«Это наследство берет и над этим наследством работает российский пролетариат».

Сегодня мы с особым радостным чувством в ряду с именами Пушкина, Лермонтова и Некрасова, Толстого, Достоевского и Горького, Глинки, Бородина и Мусоргского, Брюллова, Иванова и Репина называем имя великана русской живописи Василия Ивановича Сурикова.

Взглянем на «Автопортрет» художника.

Словно в века вглядывается этот кряжистый, немолодой человек. Спокойствием, силой веет от открытого лица мастера.

Шестьдесят пять лет за плечами.

И каких лет!

Чуть устало глядят на нас глаза, видавшие и триумфальные вернисажи с жаркими объятиями и лобзаниями, и газетные полосы, где что ни строка, то яд змеиный…

Глаза, не знающие покоя…

Все видеть, объять, понять!

Заметить вершковую погрешность в саженном холсте.

Увидеть в толпе такую нужную, единственную, заветную натуру.

Рассмотреть в массе знакомых — друга, товарища. Не проглядеть злодея.

Воля.

… Неодолимая, непреклонная в твердых скулах, в суровой линии рта, в самой осанке — не манерной, но гордой. Труд полувековой, непрестанный оставил на челе след забот каждодневных, неуемных…

Это он промолвил как-то о своей работе:

«Если бы я ад писал, то и сам бы в огне сидел и в огне позировать заставлял».

В этом аду и раю творчества пробежали дни, полные до краев радостей взлета и горечи падений.

Три года осталось шагать художнику по этой грешной, такой любимой земле…

Он не знает об этом.

Мечтает переехать жить на родину, в Красноярск. Подальше от столичной суеты.

Мечтает написать «Красноярский бунт».

Полон замыслов «Пугачева».

Через год, в 1914 году, он скажет о последнем путешествии по любимой Сибири:

«Сегодня по Енисею плавали на пароходе. Чудная, большая, светлая и многоводная река. Быстрая и величественная. Кругом горы, покрытые лесом. Вот если бы вы видели! Такого простора нет за границей».

Далеко, далеко глядит в века этот предельно честный, простодушный, мудрый человек.

Коренной сибиряк… Суриков.

Ты хочешь знать: кто я? что я? куда я еду? —

Я тот же, что и был и буду весь свой век:

Не скот, не дерево, не раб, но человек.

Эти гордые строки начертаны Радищевым.

Они весьма близки по духу героям картин Василия Сурикова, хотя они, персонажи полотен русского живописца, порою очень далеки от радикальных взглядов автора стихов.

Но дух вольности, мужества, непреклонности роднит неистовые слова Радищева со всем внутренним строем эпических картин великого сибиряка…

Вглядитесь в истерзанные пытками, смертными муками, но непокоренные, мятежные лица стрельцов в «Утре стрелецкой казни».

Подойдите ближе к огромному холсту «Боярыня Морозова». Всмотритесь в бледный лик яростной проповедницы, и вас поразит огонь неукротимости, твердости, несломленности Морозовой.

«Степан Разин» — атаман на миг задумался, может, он уже чует лютую казнь, но до конца его не победить!

«Не раб, но человек!» — провозглашает Суриков в своих полотнах-эпопеях.

Он утверждает вольную душу народа, испытавшего немало горя и бед, но оставшегося сильным, честным и добрым.

И. Крамской. Портрет И. Шишкина