16. Генетическая и культурная наследственность

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

16. Генетическая и культурная наследственность

Между первобытным племенем и современным обществом прошло несколько тысяч лет – слишком малый срок для существенного изменения инстинктивных механизмов поведения. Генетическая изменчивость предполагает гораздо б?льшие промежутки, и биологи уверены, что мы несем в себе, без существенных изменений, тот же набор инстинктов, что и индейцы любого охотничьего племени, не знавшие частной собственности и государства, но уже имевшие семью, систему родственных связей и систему власти жрецов и вождей. Все различия между племенным обществом и современным «цивилизованным» обществом обусловлены не генетической наследственностью, а культурной.

Культурная наследственность составляет исключительную способность нашего вида homo sapiens. Каждый другой вид животных имеет в своем генофонде все необходимое для своего существования, в том числе генетически закрепленные способы воспитания потомства. Человек же не может быть человеком без особого воспитания, содержание которого не предусмотрено геномом, а передается из поколения в поколение в виде «традиции». В частности, традиция содержит язык: человек рождается со способностью к усвоению языка, но без знания языка и без способности учить языку своих потомков. То и другое должно быть усвоено от воспитателей. Удивительный факт представляет собой разнообразие языков и, следовательно, культурных традиций. Человек, по определению, должен владеть языком, то есть принадлежать некоторой культуре; но какой культуре он будет принадлежать, зависит от его воспитания (и, тем самым, от случайности его рождения). Понятно, почему человека называют, по выражению философа А. Гелена, «культурным существом» (ein Kulturwesen): вне культуры он просто не существует. Культура, передаваемая традицией, содержит много других предметов воспитания, но самым главным из них является язык, которому учатся очень рано. Впрочем, на основе одного и того же языка могут развиться и разные культуры, как, например, английская и американская.

При всех различиях человеческих культур, это формы существования одного и того же вида, генетическая наследственность которого определилась задолго до образования этих культур и, как уже было сказано, мало изменилась с тех пор. Следовательно, культурная традиция налагается на одну и ту же систему инстинктов; а поскольку развитие культуры происходит несравненно быстрее эволюции генома, возникло чрезвычайное разнообразие культурных традиций и, в частности, традиций поведения. Но более глубокое изучение человеческого поведения показало, что в основе его лежат одни и те же, присущие нашему виду инстинкты. Отсюда и происходит единство этических и правовых понятий, позволяющее людям разных культур вообще понимать друг друга. Около 500-го года до нашей эры был открыт величайший в истории человечества этический принцип:

«Не делай другому того, что ты не хочешь, чтобы делали тебе».

Его высказали, почти в одинаковых словах и независимо друг от друга, три человека: индийский принц Сиддхартха Гаутама, прозванный Буддой, китайский философ Кун-Цзы, называемый в Европе Конфуцием, и еврейский раввин Гиллель.

Культурная наследственность может придать разную форму проявлению человеческих инстинктов, но не может их подавить. Конечно, три отличительных свойства нашего вида – гиперэнергетичность, гиперсексуальность и гиперагрессивность – проявляются во всех культурах, но ограничиваются культурной традицией. Например, агрессивность ограничивается по отношению к членам собственной культуры, хотя и поощряется по отношению к некоторой другой.

Теперь мы можем сформулировать основную биологическую гипотезу, лежащую в основе нашего исследования:

Поведением, направленным на пользу своего племени и наблюдаемым во всех человеческих племенах, управляет общевидовой инстинкт[36].

Как уже было сказано, этот инстинкт был выработан, по-видимому, под селекционным давлением группового отбора на основе более древних инстинктивных форм поведения, существовавших еще в стадах дочеловеческих гоминид. Мы не знаем, каким образом эти первоначальные группы расширились или слились в более многочисленные племена, члены которых уже не могли близко знать друг друга. В условиях жесточайшей конкуренции племен победить могло лишь многочисленное племя, сохранившее сплоченность первоначальной группы. Члены «своего» племени рассматривались как «братья», что отразилось в ряде языков; более того, они считались «людьми по преимуществу» так что во многих примитивных языках название собственного племени означало просто «люди». Конечно, такой подход не способствовал установлению «братских» отношений между племенами. Даже на более высокой ступени развития греки называли все другие народы «варварами», от звукоподражания «бар-бар», имитирующего бессмысленную речь; славяне же, вероятно, произвели свое имя от «слова», то есть подчеркивали, что наделены даром речи, а неспособных к осмысленной речи называли «немцами».

Как известно, все высшие эмоции, начиная с узнавания индивида до любви и дружбы, произошли от инстинкта «внутривидовой агрессии» в ходе естественного отбора; отбирались наиболее приспособленные индивиды, по известной схеме Дарвина, причем первоначальной функцией инстинкта была защита охотничьего участка. Это был, следовательно, «индивидуальный» отбор, происходивший у всех хищников, то есть животных, питавшихся животной пищей. Только у хищников и возникли высшие эмоции, что может показаться парадоксом философу без биологического подхода: из «ненависти» к особям своего вида удивительным образом произошла «любовь». Надо заметить, что «ненависть» к особям своего вида у не-человеческих хищников приводит лишь к изгнанию слабейшего соперника с охотничьего участка, но в нормальных условиях не ведет к его убийству.

Гораздо хуже изучены процессы группового отбора, приводящие к выживанию наиболее приспособленных групп. Можно предположить, что инстинкты взаимопомощи и сотрудничества, описанные выше, выработаны групповым отбором. По-видимому, у не-человеческих животных это был отбор в обычном смысле, то есть неприспособленные группы вымирали от голода или давали мало потомства, но вовсе не истреблялись другими группами своего вида: убийство собратьев по виду есть исключительное свойство человека. Групповой отбор, выработавший внутриплеменную сплоченность, сопровождался совершенно исключительным явлением – истреблением «неприспособленных» племен в ходе нескончаемых войн; этот отбор в то же время чрезвычайно усилил внутривидовую агрессивность, о чем уже была речь. Распространение отношений внутри «малой» группы на «большое» племя было первым этапом глобализации норм поведения. Ясно, что этот процесс мог произойти только благодаря генетической наследственности, поскольку культурная наследственность, способствующая образованию отдельных культур, неизбежно ведет к дивергенции признаков, вполне аналогичной дивергенции признаков в процессе образования видов (и это подтверждается сравнением первобытных культур), между тем как запреты и обязанности по отношению к членам своего племени по существу одни и те же во всех племенах. Точно так же, как повышенная агрессивность, снявшая у человека запрет убийства членов собственного вида и породившая воинственность по отношению к другим племенам, эта система запретов и обязанностей внутри племени должна обеспечиваться открытой наследственной программой: это значит, что способность обучения такому поведению наследуется генетически, но подлежащий обучению материал передается культурной традицией. Если это покажется вам невероятным, вспомните, как человек обучается языку. Точно так же, специфические формы поведения внутри племени столь разнообразны, что лежащее в их основе фундаментальное единство было установлено лишь специальными исследованиями.

Итак, предложенная выше основная гипотеза может быть уточнена следующим образом:

Сплоченность племени обеспечивается открытой генетической программой.

Правила поведения, составляющие эту сплоченность, произвели в свое время сильное впечатление на европейских путешественников, сравнивавших отношения внутри племени «дикарей» с образом жизни собственной нации. В XVIII веке возник даже культ «благородного дикаря», живущего в соответствии с «законом природы», в гармоническом единстве со своими соплеменниками; в наше время можно видеть некоторый рецидив этого культа среди части интеллектуалов, отчаявшихся в современной цивилизации. Но сплоченность первобытного племени – нечто непохожее на идеалы этих радикалов, ценящих выше всего личную свободу. Напротив, жизнь дикаря крайне несвободна; она предельно подчинена интересам племени и при ближайшем рассмотрении отталкивает современного человека своим жестким «коллективизмом». Этот коллективизм был неизбежен даже в далеко не примитивных городах-государствах древней Греции; современному человеку жилось бы очень несвободно не только в Спарте, но даже в Афинах. Попытки возродить племенную сплоченность во всей ее грубой принудительности, вместе с безудержной агрессивностью к «инородцам», проявились в регрессивной патологии современной культуры, получившей название «фашизма». По-видимому, биологическая основа фашистской идеологии не была должным образом изучена, и на первый план были выдвинуты социальные мотивы – сами по себе очень важные.

***

Патология поведения часто происходит от выпадения некоторого инстинкта. Прочнее всего древнейшие инстинкты, общие всем высокоорганизованным животным; более «молодые» инстинкты хрупки, и в особенности – специфически присущие человеку. «Асоциальное» поведение, то есть уклонение от обязанностей по отношению к группе, доставляет индивиду несомненные преимущества, и можно было бы ожидать, что такое поведение, опасное для группы, вызвало бы санкции со стороны других, «законопослушных» членов общества. Вероятно, таких «паразитов» слишком мало, чтобы возникло селекционное давление в направлении их «устранения»[37]. Но в человеческом обществе, где инстинкты общественной жизни молоды и особенно хрупки, можно представить себе возникновение таких санкций. И в самом деле, «асоциальное» поведение наказывается во всех примитивных племенах.

В число неизменно осуждаемых нарушений общественной морали включаются как раз те виды поведения, которые профессор Хайек считает характерными для преуспевающего дельца: член племени не должен скрывать от своих собратьев обнаруженные им природные ресурсы – еду, материалы и удобные места; не должен извлекать особую выгоду из своих социальных навыков и способностей; не должен копить имущество с целью выгодного обмена. Иначе говоря, индивид, случайно или намеренно занявший выгодное положение по отношению к другим членам племени, не может пользоваться преимуществами этого положения, а должен делиться ими со всем племенем. Правила средневековых цехов сохраняли эти моральные представления первобытных племен.

Неизвестные великие изобретатели не брали патентов на лук и стрелы, на колесо или гончарный круг; они попросту предоставляли всем желающим пользоваться своими открытиями и научили этому членов своего племени, а потом этому научились и другие племена. В наше время такой подход редок. Изобретатель радио Александр Степанович Попов опубликовал свое открытие в научном журнале и не пытался извлечь из него выгоду; другой человек, Маркони, получил на него патент и отстаивал свой приоритет. Но великие изобретения редки. Чаще всего человек пытается извлечь выгоду из какого-нибудь мелкого преимущества, кого-нибудь перехитрить или обмануть. Это как раз те способы поведения, которые осуждаются и наказываются племенной моралью. Первоначальные «моральные правила» были очень далеки от тех, о которых говорит профессор Хайек. Эти древние правила были основаны на социальном инстинкте, создавшем сплоченность племени, – инстинкте, выработанном групповым отбором в течение долгих тысячелетий и вместе с другими инстинктами наших предков неотделимом от природы человека.

Отвращение к «асоциальным паразитам» непобедимо, потому что оно элементарно. Каждый раз, когда группа людей видит человека, уклоняющегося от общественно необходимого дела, чтобы извлечь какую-нибудь выгоду только для себя, такое поведение вызывает инстинктивную реакцию отвержения и осуждения «паразита». Эта реакция особенно очевидна в случаях общественного бедствия: военной опасности, голода, внутренних неурядиц. В «нормальных» ситуациях она слабее, но никогда не исчезает, поскольку сохраняется поддерживающий ее социальный инстинкт. У древних греков гражданин, уклонявшийся от участия в народном собрании, проявляя тем самым пренебрежение к общественным делам, мог быть лишен некоторых привилегий; а уклонение от военной службы было просто немыслимо и каралось как государственная измена. Но и в самые мирные времена вражда между бедными и богатыми – выражаясь современным термином, «классовая борьба» – составляла лейтмотив греческой истории. Те же явления мы встречаем и в истории средних веков, и в истории Нового времени – вплоть до наших дней. Если отчетливая формулировка понятий «общественных классов» и «классовой борьбы» принадлежит Марксу, то соответствующие социальные факты стары, как мир: о них повествуют египетские папирусы, история Фукидида и средневековые хроники.

Действие инстинкта социальной сплоченности, или социальной солидарности, проявляющееся в отвращении и ненависти к «богатым», сохраняется, таким образом, и тогда, когда племена объединяются в государства. Но при этом вряд ли возникают новые инстинктивные формы поведения. Для этого история государств – то есть «история» в ее обычном школьном смысле слова – составляет слишком малый промежуток времени, и действие группового отбора на столь большие, разнородные популяции очень сомнительно. История есть поле действия культурной традиции, опирающейся на генетически заданную систему поведения, которую на протяжении очень коротких в биологическом смысле периодов времени, составляющих историю, можно считать неизменной. Это по-видимому, хорошее приближение к действительности, хотя естественный отбор в дарвиновом смысле и даже групповой отбор (которому препятствует перемешивание населения), продолжают свою медленную работу и в наши дни.

Переход от племени к государству потребовал дальнейшей глобализации правил социального поведения: теперь система запретов и обязанностей была перенесена с коллектива в несколько сот или несколько тысяч человек, относительно однородного по происхождению, языку и обычаям, на огромные массы людей, объединенных – во всяком случае вначале – только силой завоевателей. Эта вторая глобализация, никоим образом не завершенная до нашего времени, уже больше двух тысяч лет развивается одновременно с третьей, направленной на все человечество[38].

Важно заметить, что механизм инстинкта социальной сплоченности действует только локально, по отношению к ближайшему окружению индивида. Это значит, что эмоции человека и его прямые реакции вызываются главным образом его ближайшим окружением и в очень небольшой степени (и ненадолго) далекими от него и абстрактными условиями общественной жизни. Инстинкт внутривидовой агрессии, преобразованный групповым отбором в межплеменную вражду, с трудом поддается глобализации до «патриотической» ненависти к другим народам. Два памятных примера еще у всех на глазах. В начале последней войны с Германией Сталин пытался перестроить советскую идеологию в националистическом духе, подражая Гитлеру; повсюду были развешены плакаты с замечательным по простоте призывом: «Убей немца». Эта пропаганда слабо действовала на русский народ, мало знакомый с немцами (и вряд ли подготовленный к такой перемене курса десятилетиями «пролетарского интернационализма»). Только поведение нацистов на оккупированных территориях в конце концов разогрело тлеющие уголья шовинизма и в какой-то мере поставило его на службу сталинской политике. Немцы не были для русских «соседями», как для чехов и поляков. После войны советская пропаганда в течение сорока лет была направлена против американцев, которые находились вне всякого личного опыта русских; пропаганда эта замечательным образом провалилась; более того, американские товары и кинофильмы вызвали у русских непреодолимое влечение к образу жизни, вряд ли заслуживающему подражания.

Напротив, при близком контакте инстинктивное недоверие и отвращение к «чужому», некогда выработанное групповым отбором, сразу же приводится в действие, но вместе с ним вступают в силу и другие инстинкты, корректирующие инстинкт внутривидовой агрессии и сдерживающие нападение на «чужих». И, разумеется, в ряде случаев вступает в игру еще страх, то есть инстинкт самосохранения. Поэтому так трудно было предвидеть реакцию аборигенов на поведение «белых» мореплавателей: решение принималось, по выражению Лоренца, в «великом парламенте инстинктов» – если только аборигены не обладали достаточно высокой культурой, содержавшей правила обращения с «чужими» людьми.

Аналогично обстоит дело с инстинктами «социальной справедливости», реагирующими на «асоциального паразита». Не вдаваясь пока в общее обсуждение «социальной справедливости», заметим, что люди физического труда проявляют инстинктивное отвращение к индивиду, уклоняющемуся от такого труда; это отвращение есть прямая реакция, направленная на «устранение асоциальных паразитов», и в первобытном племени, где коллективный труд важен для благосостояния всего сообщества, оно приводит к суровым санкциям. Разумеется, уже в первобытном племени действуют и культурные ограничения, охраняющие вождя или жреца. Но когда в более сложном обществе внезапно рушится система культурных ограничений, «классовая ненависть» людей физического труда ко всем, кто не работает руками, проявляется с ужасной силой. Во время русской революции и последовавшей за ней гражданской войны ненависть «простого народа» обратилась против «бар» и «буржуев», то есть против сословий, не работающих руками. Их внешними признаками были белые руки без мозолей (есть русское слово «белоручка» означающее «бездельник»), грамотная речь, господская одежда, особенно шляпы и галстуки, и даже такая невинная вещь, как очки: носивших очки называли презрительным словом «очкарик» и могли при случае побить и даже расстрелять. Конечно, русские «марксисты» усматривали здесь ошибочные проявления классовой ненависти, выводя ее из «прибавочной стоимости»; но вряд ли в то время можно было не заметить этот биологический факт во всей его элементарной простоте. Любая революция с достаточно выраженным социальным характером – например, французская – доставляет такие же факты; и, конечно, «революционеры», использующие и поощряющие культурную регрессию, выносят себе этим моральный приговор. Якобинцы и большевики не могли достигнуть никаких высоких целей, используя низменные средства. В этом отношении культурная эволюция резко отличается от генетической, эффективность которой не ограничена «моральными» понятиями популяций.

Мне скажут, что я упрощаю сложное социальное явление, сводя его к биологии; что я применяю сомнительный термин «инстинкт», которым слишком часто злоупотребляли в прошлом, пользуясь им для мнимого объяснения непонятного поведения животных и людей. Но я точно определил, чт? в этой работе называется инстинктом, и, используя это слово в определенном таким образом смысле, могу не беспокоиться о тех, кто использовал его иначе [Под инстинктом я понимаю то, что О. Гейнрот назвал «свойственным виду импульсивным действием» (arteigene Triebhandlung). Если запрещать слова, которыми кто-нибудь злоупотреблял, то у нас скоро не останется способов выражать свои мысли.] . Биологическую составляющую человеческого поведения слишком часто недооценивали с тех пор, как «социал-дарвинизм» скомпрометировал себя в глазах публики, став идейной опорой различных ретроградных партий. Но, конечно, Дарвин здесь был ни при чем, а биология человека заслуживает изучения. Кстати, в Соединенных Штатах тот же инстинкт, несомненно, лежит в основе ненависти «среднего класса» к бедным людям, пользующимся программами welfare (социального обеспечения). В этом случае люди, чаще всего не занимающиеся физическим трудом, клеймят как «паразитов» тех, кто не может (или не хочет) найти физическую работу. Можно заметить, что «критика» этих программ, и в самом деле весьма заслуживающих критики, вовсе не рациональна, так как эти программы охраняют «средний класс» от агрессии обитателей гетто. Там, где эмоции явно расходятся с интересами людей, не следует отворачиваться от биологии.