1. Проблема «добра и зла»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1. Проблема «добра и зла»

Теперь мы на время расстанемся с капитализмом. Нам предстоит еще вернуться к нему, чтобы выяснить его окончательную судьбу. Но прежде мы должны исследовать, что понимается под словом «социализм» и насколько основательна критика, которой подвергают взгляды социалистов профессор Хайек и его (якобы консервативные) друзья. Начать придется издалека: с известной проблемы «добра и зла», чрезвычайно запутанной доктринами всех религий и рассуждениями всех философий.

Религии предшествовали во времени всякому философствованию, которое почти до наших дней не умело избавиться от их стиля мышления. О первобытном мышлении, то есть о восприятии мира и способе его понимания, сложившихся у наших примитивных предков, мы знаем уже немало. Кроме частных воззрений и рассуждений, касавшихся практически важных для человека предметов, первобытное мышление включало и «теоретическое знание», пытавшееся объяснить мироздание в его отношении к человеку; этим «теоретическим знанием» и была религия. В религии всегда проявлялось присущее человеку стремление к «глобализации» – обобщению своего опыта на очень широкий круг явлений – и связанный с ней антропоморфизм, уподобляющий эти явления человеческим поступкам. В сущности, это был уже, в зачаточном виде, научный подход: человек пытался построить модель окружающего мира, используя наиболее известную ему систему – самого себя. Все, что случалось с человеком, он делил на «неприятное» и «приятное»: с одной стороны были опасности окружающего мира и связанные с ними ощущения, с другой – блага окружающего мира и доставляемые ими удовольствия. Уже самое разделение человеческого опыта на две взаимно исключающих категории свидетельствовало о дихотомическом мышлении, выработанном эволюцией. Мы знаем, что уже одноклеточные животные обладают механизмами двоякого рода: предохраняющими от опасности и направляющими к большему благу. По-видимому, первые исторически предшествовали вторым, поскольку простейшие из этих организмов имеют лишь устройства, позволяющие им при движении в случайно выбранном направлении, избегать препятствий, сворачивая в сторону, или резко отступать назад от опасностей (что называется «фобической реакцией»); но эти организмы не обладают еще способностью активно отыскивать лучшие условия в окружающей среде. Более сложные одноклеточные способны, кроме того, воспринимать сигналы о состоянии этой среды и двигаться «по градиенту» требуемой величины, то есть по направлению к ожидаемому благу. Эти организмы сложнее, и возникли, очевидным образом, позже. Можно утверждать, что биологический прообраз того, что мы называем «злом», предшествовал по времени прообразу «добра». Самая формулировка принципа эволюции, данная Дарвином, это подтверждает: речь идет о сохранении вида, а сохранение – это прежде всего избегание опасностей. Кстати, биологические источники представлений о добре и зле не поддерживают известного софизма, утверждающего, будто «зло» не имеет самостоятельного существования, а попросту означает отсутствие или недостаток «добра» – подобно тому, как «холод» означает недостаток тепла. Аналогия с физикой, лежащая в основе этого софизма, вводит в заблуждение. «Зло» есть оборонительная, или пассивная сторона нашего ощущения жизни, «добро» – его наступательная, или активная сторона. Однажды возникшее живое существо, наделенное способностью «автоматически» впитывать содержащиеся в окружающей среде питательные вещества, должно было прежде всего сохраниться, а затем уже заняться поисками лучшей среды. Из наших инстинктов безусловное первенство принадлежит инстинкту самосохранения, в серьезных случаях выключающему все другие. Поэтому следует признать, как это ни огорчительно для моралистов, независимое существование «зла».

Дихотомия «пассивного» и «активного» начала в человеческой жизни – или, если угодно, оборонительного и наступательного начала – коренится, таким образом, в биологических условиях существования живых организмов. Конрад Лоренц, размышлявший над природой соответствующих механизмов, полагает, что «пассивные» приспособления могут оберегать организм от опасностей, но по самой своей природе не годятся для поиска лучших условий; для этой цели эволюция и создала «активные» приспособления – механизмы поиска. Человек не может вернуться к существованию амебы, автоматически реагирующей на раздражения и тем самым воплощающей идеальный консерватизм. Мышление человека, и еще больше его эмоции, возникшие из описанного взаимодействия «оборонительных» и «наступательных» механизмов, неизбежно приобрели дихотомический характер. Не только противостояние «истины» и «лжи» определяло мышление человека, но противостояние «добра» и «зла» определяло его чувствование, а в процессе глобализации, который сам по себе заслуживает детального изучения, человек распространил этот «дуализм» чуть ли не на все происходящее во Вселенной. Конечно, нельзя предполагать, будто все возможные высказывания о природе вещей должны непременно иметь форму «теорем», которые могут быть только «верны» или «неверны»; с большим трудом наука может избежать такой ошибки, перестав, наконец, пользоваться человеческим мышлением как универсальной моделью для всего сущего [Еще и в наше время модный философ Хайдеггер пытался найти ответ на все вопросы, фантазируя над тонкостями языка.]. Но это вовсе не значит, что мы можем вовсе отказаться от дихотомии. Ведь она лежит в основе всей нашей логики, а без логики нет никакого мышления; и можно даже предположить, что любое возможное мышление, не обязательно человеческое, включает в себя этот основной процесс различения и сравнения – того, что называет pattern matching [Примечательно, как бесплодны были попытки построения «многозначных логик».]. Столь же неустранима дихотомическая оценка «хорошо» и «плохо», лежащая в основе всех культур. Я хочу добиться полной ясности в понимании этого сравнения. В нашем мышлении мы в состоянии описывать сложные взаимоотношения вещей, пользуясь утонченными описаниями, не сводящимися к простым констатациям «истинности» и «ложности» утверждений; но как бы далеко мы ни отошли от Платонова геометризма, «правильное» мышление никогда не утратит различения «истины» и «лжи», хотя бы потому, что сравнение теории с опытом всегда дихотомично, а мышление, никак не сравниваемое с опытом, бессмысленно. Еще больше – значительно больше – роль дихотомии в нашем поведении. Все когда-либо существовавшие культуры резко отделяли «хорошее» поведение от «плохого», «добро» от «зла». Условия такого разделения, а иногда его условность, мы понимаем лучше наших предков и пользуемся утонченными описаниями смысла истории и повседневной жизни. Но только безумец вроде Ницше или вроде известного оперного персонажа, отчаявшегося не столь философским способом, способен утверждать, будто «добро и зло – одни мечты». Можно привести серьезные доводы, объясняющие неустранимость дихотомии из всякого описания и всякой оценки человеческого поведения. Для этого надо напомнить, что такое «культура».

Слово «культура» употребляется в двух разных смыслах, и хотя у читателя вряд ли могло возникнуть сомнение, в каком смысле я его употребил в предыдущем изложении, надо сделать здесь по этому поводу пояснение. Дело в том, что оба смысла этого слова весьма важны и, в частности, важны для того, что я имею сказать. В повседневном употреблении «культурой» называется развитое, сложное состояние человека или общества, в отличие от неразвитого и простого. Самое слово cultura первоначально означало «возделывание почвы, земледелие», но затем, уже в латинском языке, приобрело добавочные смыслы: «воспитание, образование» и «почитание, поклонение». В этом смысле оно противопоставляется «естественному» состоянию, описываемому словом natura (природа). Культурным человеком называется человек, мышление и чувства которого развиты воспитанием, общением с людьми и собственным размышлением; культурным обществом называется общество, в котором развились и действуют сложные, утонченные способы воспитания, общения и мышления. Вполне очевидно, что отдельные люди могут быть в этом смысле более или менее культурны. Давно уже общепризнано, что и человеческие общества могут быть более или менее культурны или, не стесняясь употреблять старые выражения, что существуют «высоко развитые» и «низко развитые» сообщества. Альберт Швейцер употреблял слово «культура» и «культурный» только в этом смысле; Конрад Лоренц, употреблявший слово «культура» в другом смысле, описываемом ниже, говорил о «высших» и «низших» культурах, во множественном числе. Следуя этим двум великим гуманистам, я принимаю тот очевидный факт, что человеческие сообщества достигали различных уровней развития – высших и низших. Отрицать это означало бы не отличать более сложное от менее сложного, что и делают так называемые «культурные релятивисты», считающие все «культуры» одинаково «высокими» и «сложными». Эта политичеpсохранении ская уступка распространенной в западном обществе демагогии выдает себя за единственно правильную науку, но в действительности пытается отвлечь внимание от важного факта существования отсталых племен и низкоразвитых государств, чтобы угодить определенным слоям избирателей и не оскорбить малограмотных диктаторов в упомянутых странах. «Культурные релятивисты» выдают себя за борцов против расизма. Но в действительности, искажая прошлое и настоящее в угоду некультурной публике, они лишь доставляют расистам материал для насмешек.

Кто же не знает, что современные народы Европы и Америки происходят от варваров, немногим отличавшихся от униженных ими «дикарей» – и были такими дикарями в то время, когда греки создали свою величественную цивилизацию, а римляне, усвоив эту цивилизацию, построили гражданское общество и заложили основы права? Кто не знает, что китайцы, пренебрежительно отвергавшиеся как «низшая раса», в про,шлом превосходили европейцев во всех искусствах и ремеслах, изобрели книгопечатание, компас и порох, что их же изобретения, усвоенные европейцами, послужили впоследствии для их порабощения? Я пишу эти строки в Сибири, до недавнего времени одной из самых отсталых частей мира, завоеванной русскими в XVII веке, когда в России были уже пушки, но еще не было школ. Нет ничего более чуждого мне, чем высокомерное отношение к ныне отсталым племенам, которые – если верить урокам истории – в будущем нас превзойдут. Но я отказываюсь следовать моде, требующей в наши дни повторения обязательных глупостей. Альберт Швейцер, отдавший свои силы черным африканцам, знал, что представляет в Африке более высокую культуру, – иначе зачем ему было приезжать в Габон?

Итак, существует мировая культура в том смысле, как ее понимал Швейцер, и вместе с ним другие великие мыслители, культура, развитая усилиями разных народов в разное время и в наше время распространенная на весь земной шар техническими средствами Запада. Несомненно, мир идет к созданию единой человеческой культуры, которая включает в себя все разнообразие отдельных, исторически сложившихся культур.

Перехожу теперь ко второму смыслу слова «культура», в котором я уже употребил его в конце предыдущей фразы. В этом смысле слово имеет множественное число, потому что означает одну из многочисленных живых систем, сложившихся в ходе истории из различных племен и наций и различающихся рядом признаков, среди которых могут играть более или менее важную роль язык, образ жизни и религия. Такое понимание слова «культура», встречавшееся уже давно, но не имевшее специфического научного смысла, приобрело этот смысл в работах антропологов начала нашего века. Именно в этом смысле употребляются выражения «египетская культура», «китайская культура», «греческая культура» или, применительно к Новому времени, говорится о французской, немецкой или английской культуре. Более общий смысл то же понятие приобретает в выражениях «европейская культура», «африканская культура» или «индийская культура», поскольку в таких случаях не предполагается единство языка и религии, а остается лишь единство образа жизни и связанного с ним способа мышления и чувствования.

Покончив с этими семантическими объяснениями, необходимыми для полноты изложения, перейду теперь к этическому основанию культур. Оказывается, что при всем разнообразии культур их этические установки очень похожи, что несомненно объясняется общими биологическими свойствами нашего вида. Лоренц, объясняя независимое развитие культур, подобное формированию видов и подвидов в ходе эволюции, в то же время подчеркивает фундаментальное единство проявляющегося в них мышления и чувствования. Самым убедительным доказательством единства человеческого мышления является возможность обучить новорожденного ребенка любому языку. Это означает, что основные наследственные структуры мышления у всех людей одинаковы, и лишь словесный и грамматический материал языка, определяемый культурной традицией, различен. Есть гипотеза, что и сами языки, при всем их словарном и грамматическом разнообразии, основываются на одних и тех же принципах, коренящихся в первоначальном человеческом мышлении[21]. Единство человеческого чувствования доказывается совпадениями – до малейших подробностей – проявлений всевозможных эмоций у всех известных племен Земли. Дарвин, справедливо придавая этому особое значение, написал на эту тему одну из своих книг; а уже в наше время И. Эйбль-Эйбесфельдт и его сотрудники доказали все предположения Дарвина тщательно продуманной киносъемкой элементарного выражения эмоций у людей всевозможных культур. Наконец – что особенно важно для нашей цели – у всех племен Земли, с древнейших времен до наших дней, всегда были, по существу, одни и те же понятия о «добре» и «зле». Разнообразие обычаев и ритуалов скрывает это фундаментальное единство, но широко задуманное исследование, проведенное в Корнеллском университете, подтвердило заключения современных исследователей правовых систем. Видимые различия между ними относятся не к их принципам, а к уровню их глобализации: в понимании того, что «хорошо» и что «плохо» в применении к «узкому» кругу людей (например, собственному племени или собственной социальной группе), все люди весьма сходятся между собой, различия же начинаются в определении круга наших собратьев, на который распространяется это понимание. Еще и сейчас убийца нередко остается безнаказанным, сбежав в другую страну.

***

Дихотомическое мышление человека, глубоко заложенное в его эволюционной истории, особенно ярко проявляется в первобытных культурах, где оно не корректируется развитым умом. Для первобытного человека противопоставление «добра» и «зла» абсолютно; оно определяется до мельчайших подробностей обычаем и религией. Можно понять, почему такая дихотомия была необходима для выживания нашего вида. Примитивный человек плохо мыслит, и нельзя «положиться» на его анализ ситуации; чтобы племя не претерпело ущерба от его поступков, такому человеку нужны отчетливые указания в дихотомических терминах, что «можно» делать, и чего «нельзя». Еще и в наши дни можно услышать мнение, что «человеку с улицы» или «простому человеку» надо все объяснять в виде простых алгоритмов поведения, рисующих в любой ситуации два поступка: «хороший» и «плохой». Я не придерживаюсь столь низкого мнения о «простом человеке», и вообще сомневаюсь в состоятельности этого политического термина, но для примитивных людей, каковы безусловно были наши предки, этическая дихотомия была единственным способом сохранения вида. В самом деле, как уже было сказано, у человека плохо действуют инстинкты, корректирующие внутривидовую агрессию, о чем свидетельствуют вечные войны между племенами; чтобы предотвратить агрессию внутри племени, нужны другие правила, передаваемые культурной традицией. Итак, культура – это прежде всего этическая система. Мы понимаем мудрость Альберта Швейцера, озаглавившего свою основную книгу «Культура и этика»: без этики культура не могла бы выжить. Не всегда этическая система складывается надлежащим образом. Рут Бенедикт и другие описали племена, в которых ненависть и подозрительность распространяются буквально на всех членов собственного племени и едва сдерживаются формальным запретом. Племя с такой этикой, конечно, обречено: оно вымрет, или его устранит групповой отбор. По-видимому, хорошо известная историкам этика спартанцев находилась на грани возможного, так как в ней «зло» явно преобладало над «добром». Могущество Спарты длилось не более двух столетий: спартиаты перестали размножаться.

Швейцер был безусловно прав, поставив этику в центре своих размышлений о культуре. Но вряд ли сам термин «этика» содействовал популярности его философии: это ученое и не очень эмоциональное слово. Чтобы увлечь людей, нужны другие слова; но в наше время их не слышно.

Итак, дихотомическое мышление первобытной культуры резко противопоставляет «добро» и «зло», как это и нужно для воспитания первобытного человека. Пожалуй, больше подчеркивается «зло»; то, что запрещено делать, превращается в священные табу. И затем уже «добро» определяется через «зло»: добродетельный человек – это прежде всего тот, кто не нарушает племенных табу. Впрочем, наличие «внешнего врага» очень скоро развивает представление об активном добре – таковым становится прежде всего воинская доблесть. Недаром знаменитое слово bonus первоначально означало «сильный, боеспособный», а потом уже восприняло смысл справедливости и доброты; сюда же относится и русское прилагательное «добрый», которое в выражении «добрый м?лодец» вначале означало вовсе не отзывчивость и сострадательность, а силу мышц и ловкость движений. Из всей культурной традиции упорнее всего сохраняется ее этическая система. Неудивительно, что резкая дихотомия добра и зла пережила первобытную стадию культуры и ослабевает лишь тогда, когда сама культура клонится к упадку – как это происходит в наши дни. Доводя до крайности представления о добре и зле, культура их персонифицирует, связывая эти виды поведения с влиянием сверхъестественных существ, добрых и злых. Добрые боги ведут – с переменным успехом – войны со злыми богами, и эта «космическая» трагедия используется для того, чтобы «оправдать» наши, земные трагедии. На очень ранней стадии общества добро – это несомненно воинская доблесть, а зло (если не считать нарушений табу) – недостаток воинской доблести или неумение побеждать.

Лучшее изображение такой «воинствующей» этики – германская мифология, где высшим благом считается возможность всегда воевать и одерживать победы. Но у гомеровских греков уже нет Валгаллы. Илиада – это история бесконечной резни; доблести должным образом прославляются, как это и нужно было слушателям поэта, но сам он уже тяготится бессмысленным поклонением войне. В символическом поединке Диомед вонзает копье в божественное брюхо Арея. Поэт не может нарушить традицию: Ахиллес должен убить Гектора; но сам Гомер не одобряет безумства Ахиллеса, опьяненного войной ради войны. Все его симпатии на стороне Гектора, разумного защитника Трои и воина не по своей воле. Гомер уже пресыщен Валгаллой. Его влекут дальние странствования, тайны природы и мечты о лучшей жизни. И он приводит Одиссея в страну блаженных феакийцев – первую из Утопий.

Рождение Утопий означает, что у людей созревает представление об Абсолютном Добре, и замечательно, как по закону контраста это высшее Добро противопоставлено низшему: военной славе. Одиссея противостоит Илиаде как новая глава истории. Феакийцы, любимцы Посейдона, не имеют нужды воевать и не готовятся к войне. Они знают лишь мирные состязания, музыку и танцы. Корабли их не боятся бурь и сами находят свой путь. Но боги не хотят, чтобы другие смертные отыскали путь к ним, потому что мир должен остаться во власти зла. И Одиссею не дано блаженство: он должен вернуться к резне. Повседневная жизнь, со всем ее добром и злом, противостоит здесь Абсолютному Добру, но здесь еще нет Абсолютного Зла. Его изобрели христиане, понявшие, как построить полную дихотомию человека[22]; но об этом потом.

Здесь важно понять, что потребность безгранично обобщать свои мысли и чувства – которую мы назвали глобализацией – заключена в самой природе человека. Это попросту означает, что человек не может жить иначе. Недаром человек перенес это свое неотъемлемое свойство – как и другие свои свойства – на придуманного им Бога, назвав его Бесконечным Существом. Бесконечное Существо – это и есть Человек. Он не может остановиться в своем влечении к совершенству, в своем этическом максимализме. И вообще, человек по своей природе – максималист. Иначе как бы он стал человеком – подумайте, сколько трудностей ему пришлось для этого преодолеть. Между тем, наши родичи гориллы мирно живут в горных лесах Конго, не зная врагов, питаясь зеленью и плодами. Они живут в Утопии, достигнув Абсолютного Добра, и жили бы там вечно, если бы не человек. Несомненно, в человеке работает открытая программа прогресса, побуждающая его не останавливаться ни на чем – не довольствоваться никакой утопией. Лесные плоды ему недостаточно сладки, он непременно выдумает сахар. Смысл этой программы можно понять. Если наряду с генетической наследственностью человек выработал культурную наследственность, то медленная, зависящая от случайностей среды генетическая эволюция должна была дополняться культурной, происходящей очень быстро. Но смысл всякой эволюции – совершенствование вида, позволяющее ему выжить, и точно таким же был вначале смысл культурной эволюции. Если предположить, что теперь существованию нашего вида уже ничто не угрожает (дальше мы рассмотрим это предположение!), то инстинктивно обусловленное стремление к культурному прогрессу продолжает действовать: эволюция не берет назад своих даров. Конечно, то, что обусловлено генетически, не содержится в виде какого-то «гена прогресса» в нашей ДНК: достаточно было запрограммировать непреодолимое влечение к «лучшим условиям среды», не довольствующееся никакой данной средой, а потому (при должном развитии мозга) всегда стремящееся создать лучшую среду. Допустим, без доказательства, но очень правдоподобно, что это стремление могло возникнуть как раз из соединения совершенно аномального стремления к лучшим условиям среды с развитым мозгом, способным представить себе изменение самой среды. Тогда прогресс представляется и в самом деле частью биологической природы человека: это его «космическая жадность». А если какая-нибудь культура лишается этой «жадности к жизни», довольствуясь тем, чт? у нее уже есть, это свидетельствует о ее коренном пороке и предвещает ее неизбежный упадок: фрустрируется одна из главных человеческих программ, которая долго не действует, а поскольку все программы связаны между собой, то угнетается и всякая активность. Более того, приводятся в действие разрушительные программы, поскольку активность ищет себе компенсирующие пути. Суждена ли такая же судьба всей человеческой культуре – культуре в первом смысле слова – я не знаю, но уверен, что фрустрация «прогрессивного» инстинкта погубила бы наш вид. К этой теме я еще вернусь дальше, при обсуждении «конфуцианской культуры».

***

Поразительно, что древние греки не додумались до идеи прогресса. В области человеческих отношений и государственного устройства греческие мыслители рассмотрели чуть ли не все возможности, испробованные в дальнейшей истории; но в отношении будущего греки всегда были пессимисты. Идея вечного повторения, высказанная многими и уже на склоне греческой цивилизации повторенная Полибием, может здесь кое-что объяснить. У египтян и китайцев не было такой идеи, так как их политический опыт ограничивался одной неизменной системой. У греков же было, по их классификации, пять политических систем: монархия, аристократия, демократия, олигархия и тирания, все время и в разных местах сменявших друг друга. Естественно, они повторялись, потому что никаких других способов управления, кажется, придумать нельзя. Развитие могло бы происходить в рамках каждой из них, или некоторых из них; но греки не придумали механизмов, обеспечивающих достаточную устойчивость – может быть, потому, что у них была «непосредственная» государственность, где все знали друг друга, и казалось не очень нужным формально закрепить законы. К несчастью для себя, греки недостаточно ценили законность[23]. А поскольку пять систем калейдоскопически сменяли друг друга, то ни одна из них не успевала развиться. С другой стороны, греческая религия легко взяла верх над попытками натурфилософов произвести человека от низших существ; как и везде, в Греции человек претендовал на благородное происхождение – от богов и героев. Но в других древних культурах считалось, что боги установили на свете устойчивый порядок и следят за его сохранением. Греческие боги были беззаботны и предоставили миру вырождаться: отсюда теория регресса. Сначала был золотой век, а затем дела шли все хуже и хуже. Я не пытаюсь объяснить здесь, почему греческая мысль навсегда осталась пессимистичной; но, может быть, именно смена и повторение одних и тех же режимов в целом ряде мелких государств, без малейшей новой идеи в течение столетий, и породила такой теоретический пессимизм. Так или иначе, греки помещали свои Утопии в прошлом. И когда Платон пытался сконструировать свое идеальное государство, он списывал его конституцию со спартанской неписаной, но вообразил вдобавок правителями философов вроде самого себя. Если цель состояла в том, чтобы ничего не менять и этим приостановить дальнейший распад, то нужны были вовсе не мыслящие правители. Философы в роли цензоров и полицейских – это нелепость. Но ретроградная утопия Платона во многом напоминает ретроградную утопию нашего века – фашизм. Это была, однако, утопия для аристократов, ничего не говорившая чувству и воображению униженных и бедных. А поскольку первоначальная христианская церковь опиралась именно на эти слои населения, ей нужен был другой идеал Абсолютного Добра. Идеал этот пришел с Востока, потому что у греков было удивительно бедное эсхатологическое воображение: у них не было сколько-нибудь развитого представления о загробной жизни. Его не было также у евреев, но оно было очень важно в религии египтян и сирийцев; оттуда и пришли к христианам ад и рай. Рай стал для них Абсолютным Добром и, таким образом, Утопия стала посмертной, какой она была и у многих восточных народов. Для нас более интересна земная утопия христиан – Тысячелетнее царство, созданное, по-видимому, народным творчеством и воплотившее мечты простого человека о «хорошей жизни на земле». Мы еще займемся этим замечательным изобретением, поскольку оно и есть подлинный корень социализма. Теперь важно отметить, что здесь произошло удивительное перемещение мифа о Золотом веке: из баснословного прошлого он вдруг переехал в столь же фантастическое будущее. Земной рай переместился во времени, и перед человечеством возникла достижимая цель: вспомним, что первые христиане каждый день ждали второго пришествия и надеялись сразу же попасть в царство праведных. Но здесь не было еще идеи прогресса, потому что царство это не зависело от человеческих усилий, а только от воли божьей. Очень важно, что Тысячелетнее царство обещано было не мертвым, а живым.

Таким образом, христианство обрело идеал Абсолютного Добра, и даже в двух вариантах – загробном и земном. По закону дихотомии, ему нужен был также идеал Абсолютного Зла, и оно его нашло. Это был вовсе не Ад: в Аду действовало божественное правосудие, а не человеческая злая воля; там злые, по воле божьей, наказывали злых, но сам Ад был частью установленного Добра. Абсолютным Злом был этот земной мир, где мы живем. В этом мире действует свободная воля, дарованная человеку, и эта воля может быть злой; отсюда и происходит все мировое зло.

Эта фантастическая дихотомия была реальностью две тысячи лет – психической реальностью для верующих христиан. Ад возглавлялся Дьяволом, Князем мира сего, столь же страшным, или более страшным, чем Бог. Историки говорят о «религии Дьявола», но в действительности был один чудовищный магнит, между полюсами которого металась человеческая душа. Профессор Хайек, по-видимому, надеется заменить это устройство рыночным хозяйством, несомненно имеющим притягивающие и отталкивающие силы.

Идеал Абсолютного Добра две тысячи лет беспокоил христианских сектантов и еретиков. Чаще всего они пытались лучше понять, чего от них хочет бог, чтобы обрести спасение души. Но нередко они стремились вкусить блаженство уже здесь, на земле, устроив собственными силами тысячелетнее царство в местах своего обитания. Так рассуждали альбигойцы, старавшиеся праведно жить, и мюнстерские анабаптисты, требовавшие праведной жизни от других. Церковь считала это ересью, поскольку не могло быть тысячелетнего царства до второго пришествия, и сурово наказывала еретиков. Но все эти еретики были пламенно верующие христиане, уповавшие на помощь свыше. Они пытались помочь божественному провидению, но не надеялись ничего достигнуть без него; поэтому они не были социалисты. Социализм начинается там, где люди начинают полагаться на себя, уверовав в собственные силы и рассчитывая изменить мир по собственному разумению [Я невольно пародировал здесь знаменитое определение епископа Боссюэ: «Еретик – тот, кто доверяет своему разуму и руководствуется собственным мнением».]. Для этого их чувство справедливости, прошедшее школу христианской праведности, должно соединиться с верой в Прогресс.