17. Еще о понятии «социальной справедливости»
17. Еще о понятии «социальной справедливости»
Теперь мы попытаемся определить, какой смысл вкладывается в выражение «социальная справедливость». Ясно, что его смысл зависит от ценностей, принимаемых тем, кто употребляет это выражение; имеется в виду такой общественный строй, который кажется говорящему «справедливым», то есть соответствующим его ценностям. Легко отделаться от «социальной справедливости», объявив это представление субъективным, а его использование демагогией. Но если какое-нибудь выражение постоянно повторяется в общественном обиходе и несомненно участвует в организации мышления людей, то следует присмотреться к тем, для кого оно важно, и разобраться в том, чт? они хотят им сказать. Я приведу дальше некоторую интерпретацию выражения «социальная справедливость» с позиций работника физического труда начала XIX века, когда зародился «социализм». Само собою разумеется, его точка зрения передается в обобщенном и литературно обработанном виде: сам он использовал бы не столь вежливые слова. Кроме того, мы передаем эту точку зрения в отрицательном ключе: обычно люди не формулируют, что такое «справедливость», а указывают на явления, которые кажутся им «несправедливыми». Как же труженик начала прошлого века воспринимал свою жизнь и жизнь своих господ?
«Мы работаем с раннего утра до позднего вечера, почти без отдыха, и это несправедливо. Наши отцы и деды были крестьяне, и они работали не так. Они напряженно трудились во время страды, но в другое время работали умеренно, по несколько часов в день и с перерывами. Их работа была осмысленной. Она была связана с понятными хозяйственными делами. Она не была монотонной и механической. Они работали на самих себя, даже если вносили арендную плату. Мы же не видим смысла в своей работе. Ее конечный продукт, которого мы чаще всего не знаем, используют другие. Наши предки работали под открытым небом, дышали чистым воздухом, ели простую, но свежую пищу. Мы всего этого лишены. Человек не создан для такой работы: это не человеческая жизнь.
Мы чувствуем себя придатком машины. Машина задает темп и ритм нашей работы, как будто она господин, а мы должны ей служить. Так не должно быть. Орудия должны быть приспособлены к человеку, а не человек к орудиям. Орудия должны быть понятны человеку, а мы не понимаем, как устроены машины. Мы не верим, когда нам говорят, что машины облегчают человеческий труд. Когда не было машин, жизнь была легче и приятнее. Может быть, лучше было бы уничтожить все машины: они придуманы не для нас.
Если кто-нибудь извлекает пользу из нашего труда, то, конечно, наш хозяин. Никто не видел, чтобы он когда-нибудь работал. А в писании сказано: «Кто не работает, пусть не ест». Хозяин, должно быть, от роду не знал, что значит трудиться. Мы можем понять, что трудится механик, мистер Смит: он возится с проклятыми машинами, у него руки в мозолях. Он вымазан маслом, сажей, от него пахнет потом. Какую-то работу делает, может быть, и бухгалтер Скриблер, он составляет бумаги, по которым нам платят и берут с нас штрафы, но это скверная работа. Что касается хозяина, то он всегда ходит в нарядном костюме и с тросточкой. Все видели его экипаж, все знают, как наряжаются его жена и дочь. Откуда у них все это богатство? Очень просто: они продают то, что мы делаем на фабрике. Продают по настоящей цене, уж они-то, фабриканты, не дадут себя обмануть; а платят нам так, что придется послать на работу и малыша Джека, когда ему исполнится шесть лет. В пять лет хозяин не берет – говорит, только ревут и просятся к маме.
Все дело в том, что нам некуда податься. Ведь все фабрики принадлежат им. Чуть что скажешь, уволят, а за воротами стоят готовые на твое место. Мы думаем, что все это – несправедливо. Хозяин и его служащие – наши угнетатели и враги».
Безусловно враждебная установка рабочих по отношению к своим хозяевам была очевидна. Роберт Оуэн, ставший директором, а затем совладельцем фабрики в Нью-Ленарке и пытавшийся улучшить положение своих рабочих, столкнулся с их упорным недоверием. Вот как он рассказывает об этом:
«Надо заметить, что шотландские крестьяне и рабочие отличаются хорошей наблюдательностью и уменьем делать остроумные выводы. В данном случае рабочие естественно заключили, что новые покупатели имеют целью извлечь как можно больше выгоды из этого предприятия<…>.
В течение двух лет директор (Р. Оуэн) вел настоящую войну с предрассудками, с дурными привычками и поступками населения; но за это время он не сделал почти ничего и даже не мог убедить их в том, что он искренне желает улучшить их судьбу» [предусмотрено геномом, а передается из поколения в поколение в виде «традиции». В частности, традиция содержит язык: человек рождается со способностью к усвоению языка, но без знания языка и без способности учить языку своих потомков. То и другое должно быть усвоено от воспитателей. Удивительный факт представляет собой Р. Оуэн, «Образование характера» (1817). Настоящее название этой работы – «Новый взгляд на общество» (“A New View of Society”). В советское двухтомное издание собраний сочинений Оуэна она не включена. Цитируется по русскому переводу 1909 г.] .
Если таково было отношение к реформатору, посвятившему свою жизнь улучшению жизни рабочих, то можно себе представить «классовую ненависть» к обычным капиталистам. Нам предстоит еще разобраться, насколько основательна эта ненависть, и чт? в действительности стоит за жалобами на «социальную несправедливость». Пока же, в заключение этой грустной главы истории капитализма, напомним, что величайшие, самые проницательные писатели той эпохи неизменно поддерживали возмущение бедных против богатых. Мы привели уже красноречивое стихотворение Шелли, а теперь дословно переведем стихотворение Генриха Гейне «Силезские ткачи», написанное сразу после восстания этих ткачей в 1844 году:
В мрачных глазах ни слезы,
Они сидят за станком и скрежещут зубами:
Германия, мы ткем твой саван,
Мы вплетаем в него тройное проклятие –
Мы ткем, мы ткем!
Проклятие богу, которому мы молились
В зимние холода и в голодное время;
Напрасно мы надеялись и ждали,
Он насмеялся, обманул, одурачил нас –
Мы ткем, мы ткем!
Проклятие королю, королю богатых,
Который не смог облегчить нашу нужду,
Который выжимает из нас последний грош
И велит расстреливать нас, как собак, –
Мы ткем, мы ткем!
Проклятие лживому отечеству,
Где процветают лишь позор и бесчестье,
Где рано надламывается каждый цветок,
Где гниль и затхлость услаждают червей –
Мы ткем, мы ткем!
Челнок мелькает, станок трещит,
Мы усердно ткем весь день и всю ночь –
Старая Германия, мы ткем твой саван,
Мы вплетаем в него тройное проклятие,
Мы ткем, мы ткем!
Как мы уже видели в начале этой работы, отвращение к социальной несправедливости, породившее социалистическое движение, все еще живо в западной интеллигенции. Теперь мы должны исследовать, вызвано ли это негодование действительным нарушением ценностей нашей культуры, можно ли пожертвовать этими ценностями ради экономических выгод и, наконец, – если мы не хотим принести их в жертву, то что можно сделать, чтобы их защитить.
***
Но сначала послушаем, что могут сказать об этом апологеты капитализма. Представим себе, что профессор Хайек изложил бы свои мысли откровенно, а не в виде старательно прилизанной рекламы капитализма. Тогда он раскрыл бы беглые намеки, касающиеся неприятных вопросов, и восстановил бы кое-что осторожно обойденное. Я представляю себе профессора в кругу своих друзей и единомышленников и вкладываю в его уста те мысли, которые можно угадать при чтении его книги:
«По правде говоря, мой опыт изучения человеческих учреждений сделал меня пессимистом. Еще в юности я понял, что сложные системы – такие, как живой организм или человеческое общество, – не поддаются причинному исследованию, наподобие того, как делается в физике и астрономии. Старые экономисты шли, в сущности, по этому пути: они пытались теоретически предсказать образование цен и придумали бесполезные “теории стоимости”. Но постепенно в нашей австрийской школе пришли к пониманию того, что цены зависят от слишком большого числа факторов, чтобы их можно было изучить и учесть. Некоторые из них к тому же субъективны и изменчивы, наподобие моды, определяющей спрос; конечно, и мода имеет свои причины, но в конечном счете оказывается, что для вычисления цен надо было бы знать чуть ли не все обо всех людях, населяющих эту планету. Сложные системы в принципе подчиняются законам природы, но это не позволяет нам предсказать их поведение, потому что мы не можем достаточно точно знать все нужные данные – которых слишком уж много, – а если бы и знали, то вычисления превзошли бы человеческие силы. Да, теперь все это знают, но когда я начинал мою работу, эту “непредсказуемость” сложных систем только начинали осознавать; и я могу похвалиться, что был одним из первых, кто ее осознал.
Поэтому мы отказались от предсказания и вычисления цен. Цены, и все рыночное хозяйство, – это саморегулирующийся механизм, столь же эффективный, как живой организм, и столь же мало поддающийся количественному изучению. Первый, кто понял, что такое рынок, был Адам Смит. Он поразился действию этого механизма, оптимизирующего без нашего участия сложнейшие экономические процессы, и воспел это чудо природы. Правда, он все еще надеялся найти ключ к причинному объяснению рыночного хозяйства – как надеялись после него Рикардо и Маркс. Мы стали скромнее. Мы ведь поняли, что такое сложные системы.
Поскольку поведение сложных систем непредсказуемо, их нельзя планировать. Опять же, я был одним из первых, кто это понял, – еще в тридцатые годы я написал об этом книгу. Я шел тогда против течения: вся “прогрессивная” интеллигенция была в восторге от советских пятилеток. Но я знал, что нельзя “управлять” сложной системой. Когда пытаются действовать на нее силой, возникают неожиданные явления, осложняющие ход событий и после первых успехов сводящие все сделанное на нет. Впрочем, одно из этих явлений можно было эмпирически предсказать: возникновение чудовищно неэффективной и дорогостоящей бюрократии. Друзья мои, сразу же после гражданской войны в Советской России было 4 ? миллиона чиновников! Но довольно об этом. Вероятно, мне дали Нобелевскую премию за мое неверие в планирование – тогда, в тридцатые годы, все верили, и мне пришлось этой премии долго ждать.
Адам Смит оказался прав: рынок должен творить чудеса, и эффективным оказался все-таки капитализм. После всех кризисов и революций он, кажется, идет к стабилизации. Собственно, моя книга о заблуждениях социалистов изображает капитализм в уже стабилизированном виде, несколько забегая вперед. Капитализм – это экономическая и политическая система, работающая по правилам. Я называю их в книге “моральными правилами”, но дело тут совсем не в морали, а в безличном действии этих правил, то есть в соблюдении законов. Только там, где соблюдаются законы, может быть свобода и, в частности, свободный рынок. Интеллигенты не понимают этой связи: они дорожат личной свободой, но хотели бы контролировать экономическую жизнь. Я подчеркиваю в моей книге, что гражданской свободы никогда не было до капитализма: это его великое достижение, наряду с созданием неслыханного прежде благосостояния.
Рабочие не должны жаловаться на капитализм. Они никогда в истории не пользовались такими благами, как сейчас. И, в сущности, им ничего и не надо, кроме материального благополучия и кое-каких развлечений. Чего всегда требовала чернь? Panem et circenses! [Хлеба и зрелищ (лат.)] – обычное требование римской бедноты в эпоху империи. Надо сознаться, что из их благополучия ничего интересного не проистекает. Шведские социал-демократы дали своим рабочим всевозможные блага, в том числе шестинедельный оплачиваемый отпуск. И что же? Думаете, это стимулировало их духовное развитие? Я видел их в Остии на пляже, они загорали, и им не приходило в голову посмотреть Рим. Сытая чернь спокойна и не опасна. Конечно, вы спросите о будущем нашей культуры, но ведь я – только экономист, мое дело – обеспечить стабильность. Мой друг Поппер думает, что можно будет все-таки проводить частичные реформы, он называет это piecemeal engineering [Кусочная технология (англ.).]. Ему виднее, он философ. Но я доволен и тем, что у нас на Западе установилось, как кажется, свободное общество. Насколько прочное, по правде говоря, я не знаю: все зависит от соблюдения “моральных правил”. И я должен сознаться, что это меня беспокоит.
Что заставляет людей соблюдать законы? Я не скрываю в моей книге, что законы – это не просто правила, оптимизирующие экономическую игру. Если бы это было так, то можно было бы надеяться раз навсегда установить такие правила и обеспечить стабильное общество, пока оно не надоест. Но увы, наши “моральные правила” – то есть законы, потому что при капитализме “мораль” формулируют юристы – несут в себе всю свою темную историю. Они связаны с “ценностями”, то есть с традиционным пониманием добра и зла, идущим от наших примитивных предков, с обычаями, сложившимися в первобытной орде. Да, я называю это гипотетическое сообщество ордой, а не племенем, как говорят другие. Я неважный антрополог, и дикари мне не внушают симпатии. Их “моральные правила” возникли в очень узком обществе, а теперь у нас совсем другой, “расширенный” порядок. Я подчеркиваю этим, что непосредственные отношения между людьми, какие были в первобытной орде, в современном обществе невозможны. “Правила” приходится соблюдать по отношению к незнакомым людям, не вызывающим у нас эмоций. Но в их основе остается некоторая ценностная подкладка, нечто архаическое и уже ненужное, что и заставляет прибавлять к существительному “правила” прилагательное “моральные”. Вы заметили, конечно, что это прилагательное – чужеродное выражение в моей системе.
Но ведь и мы сами – потомки дикарей. Люди никак не могут избавиться от морализирования, вместо того, чтобы просто соблюдать правила. Эти правила обеспечивают им приличное существование: материальное благополучие, какого не знали их предки, и свободу, которую впервые принес капитализм. Конечно, это общество несовершенно, даже очень несовершенно. Но после всех ужасов нацизма и коммунизма, которые я повидал на своем веку, каким благом кажется этот современный капитализм! Мы ведь все согласны с тем, что идеального общества не может быть, в этом мы все пессимисты. Надо довольствоваться неким приемлемым компромиссом и, слава Богу, история каким-то образом, после всех кризисов и революций, устроила этот компромисс. Люди настаивают на том, чтобы “мораль” принималась всерьез, и указывают на капиталистов, как на асоциальных паразитов. Конечно, те, кто заправляет предприятиями и банками, не руководствуются моралью, а преследуют собственные выгоды. Это можно прочесть и в моей книге: я признаю, что предприниматель должен быть корыстен и хитер, хотя и не подчеркиваю эти его свойства. Да, но ведь эти несимпатичные господа выполняют важную функцию в нашем обществе: если оно построено на конкуренции, то никак нельзя обойтись без хитрецов, обманывающих друг друга, да и публику вообще. Конкуренция – не моральное занятие. Хорошо, если они соблюдают законы, а если нет, то наличие законов удерживает их в каких-то рамках, не правда ли? Разве не всегда было так – в этом несовершенном мире? Система устроена таким образом, что хитрецы получают особое вознаграждение за качества, как раз не одобряемые традиционной моралью. Это и есть “социальная несправедливость”, с которой борются социалисты. Но эта система работает, а их система провалилась. Мы, экономисты, не можем как следует объяснить, почему она работает, но раз она держится на конкуренции, то приходится допустить и сопутствующий ей паразитизм. Чтобы не лить воду на мельницу социалистов, я не называю капиталистов паразитами. Они едва ли “работают” в обычном смысле, но выполняют функцию, неизбежную при таком устройстве общества, а другого эффективного устройства мы не знаем. Поэтому назовем их “организаторами производства”: они выполняют свою функцию, а если их устранить, то производство развалится. Вспомните, что получилось у большевиков! Опыт говорит, что опасно трогать собственников. Стоит только задеть их интересы, даже так мягко, как это сделали французские социалисты, – и начинается “бегство капитала”, падение курса на бирже. Если уж мы не понимаем как следует действие этой машины, научимся ее, по крайней мере, беречь. Вы находите, что за такую мудрость не стоит давать Нобелевские премии? Но ведь их дают консерваторы, и все дело в том, как лучше представить публике их консерватизм. Как видите, я немножко циник, как все пессимисты.
Давайте посмотрим на “моральные правила” следующим образом. Вся система права построена на полезных фикциях. Даже главная основа гражданского общества – равенство граждан перед законом – не что иное, как полезная фикция: люди очевидным образом не равны друг другу, и нельзя всерьез возлагать на них одинаковую ответственность за их поступки. Законы – это продукты эволюции, в начале которой были “моральные правила” первобытной орды. Теперь они превратились в полезные фикции, и ссылаться на их “моральное” содержание, по меньшей мере, наивно. Достаточно того, что они полезны: общество с такими законами – наилучшее, какое нам известно. Ведь и мы сами – потомки дикарей, как наши законы – потомки их первобытной морали. Нельзя же вечно возвращаться к этому прошлому!
Эволюция создала эту большую машину, составленную из людей, как гоббсов Левиафан. В первом издании его книги была картинка, изображающая гиганта, сложенного, как из кирпичиков, из человеческих тел. Что же, может быть, это и будет конечный итог истории? Люди будут жить в этой машине, как пчелы и муравьи, которые, по-видимому, счастливы, потому что им ничего не надо менять.
Но, кажется, мой крайний индивидуализм привел меня каким-то образом к коллективизму. Надо посоветоваться с философом. В конце концов, я ведь только экономист».