I

I

Дети, дети... как смотрит на вас мир? цивилизация? религия? Что вы такое для них, посему мы узнаём и узнаем, что такое эта религия, эта цивилизация, этот мир. Французы выдумали десятичную систему мер, взяв за единицу их 1/10 миллионную часть меридиана нашей планеты ("метр"). Мне думается, что в моральном и религиозном мире дитя есть факт столь же устойчивый и не переменный, как меридиан относительно земных величин: оно всегда одно, одним процессом происходит, имеет в первую пору одни признаки: доверчиво смотрит на мир. Дитя - верующий; дитя - первый прозелит чего угодно, и в том числе всякой религии: он во всем первый "во уповании". Ибо дитя и не умеет ничего еще, как только уповать. К XV томам наших законов я прибавил бы XVI: "О женщинах и о детях": напр., чтобы, когда беременная женщина входит в конку, первый же в вагоне сидящий -встал и дал ей место. Я наблюдал, что у нас мужланы сидят, а женщины - молодые, старые - держатся за ремешки, приделанные к потолку конки. Ни уважения к старости, ни умиления перед красотою. Вот уж "неискусобрачные"...

Я стал любить греков, когда прочел у Гомера следующий стих:

С днем сиротства сирота и товарищей детства теряет,

Бродит один, с головою пониклой, с заплаканным взором.

В нужде приходит ли он к отцовым друзьям и просящий,

То одного, то другого смиренно касается ризы.

Сжалясь, иной сиротливому чашу едва наклоняет,

Только уста омочает и нёба в устах не омочит;

Чаще ж его от трапезы счастливец семейственный гонит,

И, толкая рукой и обидной преследуя речью:

"Прочь ты исчезни! Не твой здесь отец пирует с друзьями!"

Плачущий - к матери, к бедной вдовице, дитя возвращается.

(Илиада, XX песня, ст. 490 и след.).

Сколько любви в этих словах! Какое внимание "слепца" - наблюдателя! Как здесь закругленно очерчено дитя; и, чтобы еще увеличить его человеческий ореол, - оно взято в страдании, в сиротстве. Мы представляем, и я, грешный, имел эту мысль, - что греки были выразителями внешней красивости, без проницания в глубину вещей, и особенно в глубину человека; что они были имморальны и холодны. Но вот, однако же, стих, который мы привели...

В Афинах, до самой поздней поры, был замечательный праздник апатурий: на него все 12 фратрий, составлявших население города, собирались отчасти в религиозных целях, отчасти для разрешения чисто земных нужд. Праздновался он в октябре и продолжался 4 дня. Из этих дней третий назывался "куреотис", "детский день": в этот день дети, родившиеся у граждан в продолжение года, были представляемы своими отцами (или их заместителями) всему собранию фратрии и, по удостоверении клятвою последних законности рождения, вносились в списки своей фратрии, после чего становились гражданами; так же поступали с детьми незаконными, если хотели наделить их правами гражданства. Этот день был предназначен для состязания в чтении рапсодий, приноровленных к пониманию детей старшего возраста.

И опять - как просто и как благородно! - "Вот мое дитя". - "Да? Ты говоришь - твое? Радуемся, оно - гражданин наш"! И только. И никакого сомнения. Великой проблемы дитяти не было, оно было такою V миллионной) земного меридиана, что не могло быть вопроса, по чему его мерят: конечно, - по нему все мерят! Это Фемистокл смеялся: "Знаете ли вы, кто истинный господин Афин? - Этот мальчик. Ибо афиняне во всем повинуются мне, я - матери этого ребенка, а она - ему самому". И друзья полководца смеялись. По этой любви к детям они любили и почитали женщин, а Анакреон сочинил о них песенку:

Дочь Тантала превратилась,

Силой чар, в утес немой;

Пандиона дочь носилась

Легкой птичкой над землей.

* * *

Мне ж бы в зеркало хотелось

Превратиться, - для того,

Чтобы ты, мой друг, смотрелась

Каждый день и час в него.

* * *

Я б желал ручьем быть чистым,

Чтоб у ног твоих журчать;

Благовонием душистым -

Чтоб твой воздух наполнять;

* * *

Платьем быть, - чтоб одевалась

Ты в меня - желал бы я;

Туфлей, чтоб меня касалась

Ножка милая твоя.

Или лентою твоею,

Чтобы стан твой обвивать;

Иль твою нагую шею

В виде перла украшать.

Странно, до чего родствен закон воображения. Я помню влюбленную свою минуту; это было в 91-м году. Прощаясь с милою женщиною, я взглянул на открытое в сад окно ее и, помнится, сказал: "Вот ты уйдешь и ляжешь, и как хотел бы я быть этим лунным светом, падающим туда и который всю ночь будет обливать тебя". Верно, все влюбленные делаются Анакреонами. В час свадьбы эти сущие дети, - я говорю о греках, - еще не просвещенные "более истинным светом", выражали в двух песнях судьбу и перемену, готовящуюся девушке:

Как под ногой пастуха гиацинт на горах погибает,

С сломанным стеблем к земле преклонивши свой венчик пурпурный,

Сохнет и блекнет в пыли и ничьих не манит уж взоров, -

Так же и дева, утратив цветок целомудрия, гибнет:

Девы бегут от нее, а мужчины ее презирают.

О, приходи поскорее, Гимен, приходи Гименеос!

Это пел хор юношей. Второй хор девушек выражал последующую судьбу женщины и как бы возражал первому хору:

Как на открытой полянке лоза виноградная, прежде

Быв одинокою, к вязу прильнет, сочетавшись с ним браком,

И, до вершины его обвиваясь своими ветвями,

Радует взор виноградаря пышностью листьев и гроздий, -

Так и жена, сочетавшися в юности брачным союзом,

Мужу внушает любовь и утехой родителям служит.

О, приходи поскорее, Гимен, приходи Гименеос!

Таким образом, тут больше объяснялась судьба женщины, потом давалось ей наставительное руководство. Грозящих слов "жена да боится своего мужа", в повышенном темпе голоса произносимых, не было. Зачем запугивать; время страху - будет, когда кончится любовь; ведь по нашему же верованию "совершенная любовь исключает страх".

С некоторого времени я стал чрезвычайно чувствовать женщин, "родительниц наших", - прямо всех их сливая со своею покойной матерью, и стал он прислушиваться, как о женщинах и детях поют народы. Один средневековый миннезингер, т. е. человек очень по-нашему безграмотный, выразился так:

Если проходит чистая женщина

В платье простом,

Скромность ее украшает прелестно.

Так что в наряде своем

Блеском она и цветы превосходит.

* * *

Все ее солнышку равной находят,

Что заливает весь край,

В ранний сияющий май.

Пышные женщины лживой наряды -

Нет в них для глаза ни малой отрады.

Это - замечательно: поэт не переносит, чтобы женщина лгала. Лгать могут ученые, могут даже астрономы. Жизнь женщины - иногда полная ошибка, сквозь которую, однако, не должна проскальзывать ни малейшая лживость. Почему? Правдивость в женщине есть как бы ее целомудрие. Как только солгала женщина, то это есть самый непререкаемый критерий, что она не целомудренна, хотя при этом была бы "девой - раз-девой". Напротив, все потерявшая, и между прочим "честь", если вовсе при этом не умеет солгать, - прямо-таки девственница. Посему воспитание женщин должно бы состоять в одном: просто в сокрытии от нее, что существует в мире факт обмана, случаи неправды; в изъятии из головы ее самого этого понятия. Девушка, женщина, вдова - должна идти прямо грудью перед собою и, так сказать, смотреть на мир доверчиво-любящими глазами. "Меня все любят: и мне также все дороги". Что-нибудь в этом роде должно быть ее специфическою культурою. Как всеобщая мать, женщина есть вообще всеобщая примирительница и даже международная. Международные конфликты я разрешал бы так: отдать на рассмотрение самой почтенной женщине Англии. Это - какая-нибудь старуха, милая бабушка: ведь какая честь ляжет на ее память, и молва о ней сохранится в потомстве! Уверен, что такие недипломатические решения международных споров гораздо лучше успокаивали бы народы, чем решения дипломатические.