III

III

Мы кончили прекрасный отрывок из "Бесов" Достоевского восклицанием вчерашнего нигилиста и сегодня уже верующего: "кончено с старым бредом, с позором и мертвечиной! ". И привели всю сцену, все его слова и чувства, закончившиеся этим восклицанием. До чего все это всемирно, и как мало исключителен случай, рисуемый Д-ким, это я припоминаю из инстинктивного движения в своей жизни: в 93-м году, постоянный до тех пор провинциал, я переехал в Петербург. Ранняя весна. Николаевский вокзал. Мы, русские, все мечтатели, и вот я ехал в Петербург с мучительною мечтой, что тут - чиновники и нигилисты, с которыми "я буду бороться", и мне хотелось чем-нибудь сейчас же выразить свое неуважение к ним; прямо - неуважение к столице Российской Империи. Мечтая, мы бываем как мальчики; и вот я взял пятимесячную дочку на руки и понес, а затем и стал носить по зале I класса, перед носом "кушающей" публики; и твердо помню свой внутренний и радостный и негодующий голос: "Я вас научу"... чему, я и не формулировал: но борьба с нигилизмом мне представлялась через ребенка и на почве отцовства. Читатель посмеется анекдоту, но он верен, а для меня он - доказательство.

Итак, вот всемирная территориальность, на которую... никогда, никогда, не зачеркнув как "позор и мертвечину" все прошлое свое, не опустится римский первосвященник. Тут-мать матерей, т.е. в пункте, около которого копошилась Виргинская; а он - без матерен, не плоден, и это есть не случайность и временное, но самый центр в нем, от которого он не может отречься, не перейдя из "я" в "не-я", даже "анти-я". Две религии. Будем испытывать. Рим (католический) покорил королей; цивилизовал мир. Перед нами папа и сонм его кардиналов, епископов. Друга Рафаэля и Микель-Анджело, зиждителя славного Собора св. Петра, наполнившего музеи Ватикана сокровищами искусства, предметами красоты, прелести и любования, конечно, нельзя назвать человеком, который пил бы одно горькое и всегда отказывался, принципиально и абсолютно, от сладкого. "Вишу на кресте"... нет, этого не скажет о себе папа. Лев XIII, в латинском стихотворении, описал скромное и милое занятие домашнею фотографиею, которым в часы отдыха, и во всяком случае не службы, он забавляется. Забава, отдых, удовольствие не исключены папством и обетом монашества. Он называется "pontifex", и имя "первосвященника" к нему действительно идет. Идеей восстановить теократию под владычеством первосвященников полно папства, и ссылки на Илия, Самуила - не редки в устах римского владыки. Известно, что первосвященник Илий имел двух сынов и Самуил имел мать, о которой я читаю, - в сонме епископов и перед лицом папы, - следующую трогающую меня страницу из "Первой книги Царств", гл. 2:

"И молилась Анна и говорила: "возрадовалось сердце мое в Господе; вознесся рог мой в Боге моем; широко разверзлись уста мои на врагов моих; ибо я радуюсь о спасении Твоем. Нет столь святого, как Господь; ибо нет другого, кроме Тебя; и нет твердыни, как Бог наш. Не умножайте речей надменных; дерзкие слова да не исходят из уст ваших; ибо Господь есть Бог видения, и дела у Него взвешены. Лук сильных преломляется, а немощные препоясываются силою. Сытые работают из хлеба, а голодные отдыхают; даже бесплодные рождают семь раз, а многочадная изнемогает".

Прочитав эту страницу и закрыв книгу, я обращаюся к первосвященнику Нового Завета и говорю ему: "Все радости мира вкусил ты. Но не вкусил одной и чистейшей - радости семьянина. Войди же в мир, тобою управляемый, через эту особенную и особенно крепкую и глубокую радость. Вот дева, пра-пра-правнучка Евы, как ты сам пра-пра-правнук Адама. Исполни заповедь размножения, данную еще в раю, до грехопадения: Закон Божий, данный всей твари и составляющий в собственной твоей церкви одно из семи священных таинств. Сегодня, вместо обычной прогулки по ложам Рафаэля, записанным библейскими сюжетами, войди сам как бы сюжетом в эту же Библию - зачни младенца, помолясь Богу, как молилась эта же Анна, Самуилова мать":

- Этого я не могу!

- Да отчего?

- Не могу изъяснить. Я победил мир; но - этого я не победил.

- Но ведь ты первосвященник?..

- Нового Завета.

- Стоящего на основании Ветхого; и что до греха было заповедано в Ветхом, конечно, не есть грех и в Новом. Да и наконец... семья, брак, супружество, дети - все так хорошо, что уж, конечно, лучше и безгрешнее домашней фотографии; и ты благословляешь все это, супружество и детей, и вот я начинаю подозревать... искренно ли?

- Искренно.

- Тогда стань семьянином. Что благословенно, и притом от тебя самого, тем и благословись сам. А то выходит чаша, из которой ты даешь пить, но удерживаешься выпить. Более, чем подозрительно, и я перестаю тебе верить. Я думаю - в чаше дурное содержание, которое ты знаешь, но об этом скрываешь от мира.

- Нет, не дурное.

- Тогда выпей?

- Не могу! Не могу! Тут - семя, тут - кровь, а я - бес-кровен и вне-семенен, я отрицаюсь крови и семени. Satan! Satan!

- Но ведь все - из крови, все - от семени; и, отвергнув их, ты отрицаешь все и Все. Две выходят религии: зернистая - у меня и каменная - твоя.

- Нет, Бог один, - как сказал даже язычник Аристотель в 12-й книге своей "Метафизики": [текст на греческом языке] т. е. "не добро быти многобожию. Един-Бог"...

- Тогда пусть папа зачнет младенца. Иначе я подозреваю, что он враждебен существу младенца, и это гораздо страшнее, чем если бы он был враждебен только эмпирически существующим детям. Мне приходит на ум Красный Дракон Апокалипсиса, стоящий перед рождающею женою (гл. XII), как и Древний Змий, который некогда погубил человеков, но "семя жены", - заметьте, не семя Девы, от которой родился наш Христос, - "сотрет ему главу". Во мне зарождаются самые черные и тягостные подозрения.

В начале был Хаос, потом - Земля широкогрудая...

Для всех навсегда непоколебимое седалище.

И Тартар явился мрачный в тайниках обширной земли.

Также Эрос, прекраснейший из бессмертных богов.

Разрешающий печали всех богов и всех людей,

Одолевающий в груди разум и благоразумный совет.

(Гезиод, "Теогония", стихи 116-122).

Вы видите, я посмеиваюсь и начинаю цитировать древних. Я буду цитировать древних так долго, если хотите - целую тысячу лет, - пока папа, в составе других символов своего разума и могущества, не обвешается как добрый отец детскими игрушками.

- Нет, он этого не может, это - перелом истории.

- И я предвижу, что перелом, и давно подыскиваю еще папу... Почему им не стать Кириллову с его "всемирной гармонией"? Послушайте еще его диалог, ведь это в своем роде молитвы, и, если вы чутки к подробностям, вы заметите, что они мелькают все около какого-то "еще солнца", "еще Бога", думаю, того солнца и того Бога, один луч коего проиграл в комнате Marie и Шатова и вдруг согрел их не земною не феноменальною "заповедною" любовью, а ноуменальною "рожденною" любовью. Да, есть сказанная любовь и есть рожденная любовь, и вот между ними-то и начинается коллизия. Оставим папу с его "не могу" и вернемся к Кириллову, который "все может".

" - Чей это давеча ребенок?

- Старухина свекровь приехала, нет... сноха... все равно. Три дня. Лежит больная, с ребенком; по ночам кричит, очень, живот. Мать спит, а старуха приносит. Девочка.

- Вы любите детей?

- Люблю.

- Стало быть, и жизнь любите?

- Да, люблю и жизнь, а что?

- Я о вашем решении умереть...

- Что же? Почему вместе? Жизнь особо, а то - особо. Жизнь есть, а смерти нет совсем.

- Вы стали веровать в будущую вечную жизнь?

- Нет, не в будущую вечную, а в здешнюю вечную. Есть минуты, вы доходите до минуты, и время вдруг останавливается и будет вечно.

- Вы надеетесь дойти до такой минуты?

- Да.

- Это вряд ли в наше время возможно... в Акопалипсисе ангел клянется, что времени больше не будет.

- Знаю. Это очень там верно; отчетливо и точно. Когда весь человек счастья достигнет, то времени больше не будет, потому что не надо. Очень верная мысль.

- Куда ж его спрячут?

- Никуда не спрячут. Время не предмет, а идея. Погаснет в уме.

- Старые философские места, одни и те же с начала веков, - с каким-то брезгливым сожалением пробормотал Ставрогин.

- Одни и те же? Одни и те же с начала веков и никаких других никогда! -подхватил Кириллов с сверкающим взглядом, как будто в этой идее заключалась чуть не победа.

- Вы кажется очень счастливы?

- Да.

- Но вы еще не так давно огорчались, сердились, порицали?

- Гм... Я теперь не порицаю. Я еще тогда не знал, что счастлив. Видали вы лист, с дерева лист?

- Видал.

- Я видел недавно желтый, немного зеленого, с краев подгнил. Ветром носило. Когда было десять лет, я зимой закрывал глаза нарочно и представлял лист зеленый, яркий, с жилками, и солнце блестит. Я открывал глаза и не верил, потому что очень хорошо, и опять закрывал...

- Это что же лист, аллегория?

- Н-нет, зачем?.. Я не аллегорию, я просто лист, один лист. Лист хорош. Все хорошо.

- Все?

- Все. Человек несчастлив потому, что не знает, что он счастлив; только потому. Это все, все! Кто узнает, тот сейчас станет счастлив, сию минуту. Эта свекровь умрет, а девочка останется. Все хорошо. Я вдруг открыл... Всем тем хорошо, кто знает, что все хорошо. Но пока они не знают, что им хорошо, то им будет не хорошо. Вот вся мысль, вся, больше нет никакой!

- Когда же вы узнали, что вы так счастливы?

- На прошлой неделе во вторник... нет - в среду, потому что уже была среда. Ночью.

- По какому же поводу?

- Не помню, так; ходил по комнате... все равно. Я часы остановил; было тридцать семь минут третьего.

- В эмблему того, что время должно остановиться?

Кириллов промолчал. "Они не хороши, - начал он вдруг, - потому что не знают, что они хороши. Надо им узнать, что они хороши, и все тотчас же станут хороши, все до единого".

- Вот вы узнали же, стало быть, - вы хороши?

- Я хорош.

- С этим я, впрочем, согласен, - нахмурился его собеседник.

- Кто научит, что все хороши, тот мир закончит".

Оговоримся, опомнится: папа не закончил мир, и уже теперь видно, что он его и не кончит и что сам он - лишь промежуточная идея, ибо именно... встретился пункт, которого он, аскет и монах, ни понять, ни объять, ни чистосердечно благословить не может. - Взаимно отталкиваются: "Не могу! не могу!"

- Но ведь крест все победил? Возьмите кусочек крестного дерева, наденьте на себя останки святых мощей и совершите акт, который сами же благословляете: зажжения новой жизни.

- Не могу! Не могу!

- Если не можете этого и есть Кто-то, Кто все может и до всего коснется и объял этот "святой хаос", - то Он и привлечет к себе не только всех, но и "всяческая во всем"...

Теперь, высказав свою мысль, будем далее цитировать:

" - Кто учил, Того распяли, - ответил задумчиво Кириллову собеседник.

- Он придет, и имя Ему - Человекобог.

- Богочеловек?

- Человекобог, в этом разница.

- Уж не вы ли и лампадку зажигаете?

- Да, это я зажег.

................................................................................

- Сами-то вы молитесь?

- Я всему молюсь. Видите, паук ползет по стене, я смотрю и благодарен ему за то, что ползет. Глаза его горели" ("Бесы", ibid., стр. 215 и след.).

"Паук" здесь - это то же, что "во всякой мухе - тайна" в диалоге, который выше привели мы. Как здесь, так и там начинается еще религия. Конечно, чрезвычайно грустно, что она возможна, но ведь потому и является мысль ее, тембр ее, звуки ее, что "папа" оказывается всего только вчерашним нигилистом, который по данному рассматриваемому пункту, т. е. относительно целой альфы мира, странным образом замешивается в толпу петербургских нигилистов и вторит им.

- Я теперь к Виргинской, к бабке, тороплюсь, - несколькими часами раньше извещает Шатов Кириллова. Виргинская - это "стриженая акушерка".

- Мерзавка, - восклицает Кириллов, бывший тоже когда-то среди нигилистов, но теперь ушедший от них в существенно новые гармонии.

- О, да, Кириллов, да, но она лучше всех! О, да, все это будет без благоговения, без радости, брезгливо, с бранью, с богохульством - при такой великой тайне появления нового существа!.. О, она уж теперь проклинает его" (ibid., стр. 520).