Повесть

Повесть

Мгновенно от сонма

Калхас восстал Фесторид, верховный птицегадатель.

Мудрый, ведал он все, что минуло, что есть и что будет,

И ахеян суда по морям предводил к Илиому

Даром предвиденья, свыше ему вдохновенным от Феба.

Гомер, «Илиада»

По мере того, как мысль автора приобретает все больший социальный масштаб, сюжет ветвится, а герои множатся числом и сложностью характеров, рассказ постепенно превращается в повесть. Повесть не имеет устойчивого объема и традиционно «плавает» между большим рассказом или новеллой — и громадой романа. Вынимая из книжного шкафа четыре тома «Войны и мира», вы точно знаете — это не повесть.

Чем же отличается повесть? От рассказа — тем, что в ней сюжет сосредоточивается не на одном центральном событии, но на целом ряде происшествий, охватывающих значительную часть жизни одного и нескольких героев. Поэтому повесть более спокойна и нетороплива, чем рассказ. У нее обычно хроникальный сюжет, имитирующий естественное течение жизни, ибо «поведать» значит «рассказать», принести весть о событии.

Помните? «Нет повести печальнее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте» — это поэтическая пьеса-повесть, а есть еще, например, летописная «Повесть временных лет», историческая «Повесть о Петре и Февронии». Проще говоря, повесть — это обширный рассказ, в котором кроме хорошей развязки и занимательной жизни есть «большая» история, или «короткий роман», как говорят в западном литературоведении.

Сюжет повести обычно сосредоточен вокруг главного героя, личность и судьба которого раскрываются в пределах нескольких главных событий. Побочных линий немного, и поэтому название часто связано с именем героя: «Бедная Лиза» у Карамзина, «Дубровский» и «Станционный смотритель» у Пушкина, «Неточка Незванова» у Достоевского, «Жизнь Арсеньева» у Бунина и т. д. Можно, однако, связать основную тему и название с «ключом» сюжета: так сделал Конан Дойл в «Собаке Баскервилей» и Чехов в «Степи».

Повесть как жанр тесно связана с авторским ощущением течения времени, хотя писателя может волновать не только описываемый отрезок жизни, но и его влияние на прошлое и будущее. Но в любом случае, если временной отрезок истории становится слишком длительным, это обычно ведет к разветвлению сюжета, увеличению объема, и в какой-то момент Тургенев, поначалу назвавший «Рудина» повестью, вынужден был все-таки переименовать его в роман, потому что текст под 200000 знаков без пробелов для повести очевидно великоват.

Какой объем текста и времени для повести достаточен?

Ну, знаменитая «Барышня-крестьянка» из «Повестей Белкина» не дотягивает до 30000 знаков, а самая маленькая повесть Белкина — «Гробовщик» — имеет объем чуть более 11 000 знаков. В наше время все это — пределы объема журнального очерка, а «Гробовшик» по размеру пройдет и по стандартам Сетевого журнала. Так что «Повести Белкина» вполне можно назвать «Новеллами Белкина», но тогда красота названия пропадет и возникнет некое жеманство, поэтому Пушкин был, как всегда, прав.

Проспер Мериме написал романтическую остросюжетную повесть «Кармен» — это порядка 90000 знаков и море страсти. Однако, как метко заметил Юрий Лотман, «экзотика, фантастика и мифология Мериме всегда точно приурочены к географическому пространству и неизменно окрашены в отчетливые тона couleur locale… Острота достигается тем, что литературная география Мериме неизменно воплощается в пересечении двух языков: внешнего наблюдателя-европейца (француза) и того, кто смотрит глазами носителей резко отличных точек зрения, разрушающих самые основы рационализма европейской культуры. Острота позиции Мериме заключается в его подчеркнутом беспристрастии, в том, с какой объективностью он описывает самые субъективные точки зрения. То, что звучит как фантастика и суеверие для персонажа-европейца, представляется самой естественной правдой для противостоящих ему героев, воспитанных культурами разных концов Европы. Для Мериме нет «просвещения», «предрассудков», а есть своеобразие различных культурных психологий, которое он описывает с объективностью внешнего наблюдателя. Рассказчик у Мериме всегда находится вне того экзотического мира, который описывает».

Это «остранение», выход автора в «объективную» позицию наблюдателя, это эмоциональное, социальное и философское отдаление от истории — отличительное свойство и необходимое условие хорошей повести. Ибо иначе психологизм, свойственный рассказу, захлестнет писателя, и сюжет утонет в рассуждениях — вместе с идеей. Поэтому автор малой прозы, углубившийся в психологию героев при переходе от остросюжетной новеллы-развязки к интересной жизни в рассказе, вынужден снова научиться смотреть «холодным взглядом» на архитектуру сюжетного построения своего текста.

Взявшись за тему, превышающую масштаб рассказа, вы неизменно обнаружите, что «большое видится на расстояньи» — и либо вернетесь к форме никогда не кончающейся серии «Кентерберийских рассказов», либо научитесь «вставать над схваткой» ваших героев. Вот, например, романтик Александр Грин смог это сделать — и написал повесть-феерию «Алые паруса», вместив в объем около 110000 знаков огромное количество женских вздохов. Психологизм характеров вырастил из этой простенькой новеллы рассказ, а страсти и желание автора «закруглить» и «осоциалить» сюжет довели историю до объема повести, что позволило ей ярко прозвучать в веках, как и «Кармен». Ведь будь эти истории всего лишь новеллами, возможно, им не досталась бы такая богатая литературная и экранная жизнь.

Хотя вот рассказ «Загадочная история Бенджамина Баттона» Фрэнсиса Скотта Фицджеральда занимает порядка 40000 знаков, а тянет не только на повесть, но и (с доработками сюжета, героев и антуража) — на неплохой фильм. Почему? Потому что, в отличие от рассказа, в повести сквозь маленькую жизнь отдельных людей начинает ощутимо чувствоваться огромное дыхание бесконечности. Той самой, о которой в «Баттоне» сказано: «Колибри — это не просто еще одна какая-то птица. Ритм сердца — 1,200 ударов в минуту. Их крылья делают 80 движений в секунду. Если ты заставишь их прекратить махать крыльями, они умрут меньше, чем за 10 секунд. Это не обычная птица, это офигенное чудо! Они замедлили движения их крыльев на пленке, и знаешь что они увидели? Кончики крыльев выписывают… Ты знаешь, что значит знак «?» в математике? Бесконечность!»

«Самая большая бесконечность» возникает, конечно, когда повесть является обработкой фольклорного мотива или попавшей «в десятку» читательского самоощущения «новой сказкой», как в России это случилось с «цеховой легендой» Лескова под названием «Сказ о тульском косом Левше и о стальной блохе» (Цеховая легенда)». При первой публикации Лесков в духе Пушкина и Гоголя выдал историю за «народную», снабдив ее предисловием: «Я не могу сказать, где именно родилась первая заводка баснословия о стальной блохе, то есть завелась ли она в Туле, на Ижме или в Сестрорецке, но, очевидно, она пошла из одного из этих мест. Во всяком случае сказ о стальной блохе есть специально оружейничья легенда, и она выражает собою гордость русских мастеров ружейного дела… Я записал эту легенду в Сестрорецке по тамошнему сказу от старого оружейника, тульского выходца, переселившегося на Сестру-реку в царствование императора Александра Первого».

И произошел казус — не только простодушная публика, но и образованная критика восприняла шутку буквально и сочла «Левшу» записью старинной легенды. Еще бы — ведь у истории четыре главных героя: Левша — талантливый русский оружейник, атаман Платов — казачий атаман, генерал от кавалерии, и пара всем известных российских императоров — Александр I и Николай I. Чего ж тут придумывать, когда все — правда?

Лесков кинулся доказывать на страницах печати, что «все, что есть чисто народного в «сказе о тульском левше и стальной блохе», заключается в следующей шутке или прибаутке: «Англичане из стали блоху сделали, а наши туляки ее подковали да им назад отослали». Более ничего нет «о блохе», а о «левше», как о герое всей истории ее и о выразителе русского народа, нет никаких народных сказов, и я считаю невозможным, что об нем кто-нибудь «давно слышал», потому что, — приходится признаться, — я весь этот рассказ сочинил в мае месяце прошлого года, и левша есть лицо мною выдуманное».

Более того, кажется, что писателя должен был бы подстраховать язык повести, весь пересыпанный авторскими каламбурами и неологизмами: нимфозория, мелкоскоп, клеветой и т. д. Но нет — даже особая речь так изумительно точно выразила глубинные чаяния читателей, что Левша сразу стал именем нарицательным, обозначающим талантливого мастера из народа с золотыми руками — и по обыкновению с несчастной социальной судьбой.

Резюме? Когда повесть идеально и «изустно» рассказана, она ложится в самые глубины народного сердца, и сила «узнавания» архетипов такова, что уже при ее первом прочтении людям кажется, что они знали ее всегда, ибо она просто записана со скрижалей их сердец. И жаждущий славы автор становится «фольклорным» летописцем, лишаясь имени и возвращаясь ко временам устного творчества средневековых видений.