ЕВИНЫ ВНУЧКИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЕВИНЫ ВНУЧКИ

Не заграждай уста волу молотящему.

Ветхий Завет, "Второзаконие"

"И дурны мы, и дурно нам..." - сколько, вероятно, женщин произносят это внутреннее о себе суждение! Женщины вовсе не страдают избытком самовосхваления, самовосхищения. Попробуйте поговорить с ними посерьезнее, "по душе", и вы услышите горечь о себе и осуждение себе. Журналисту, позволяющему себе касаться вопросов семьи, ребенка, супружества, приходится иногда получать письма читателей, читательниц. Как серьезен их тон, и какая в общем строгость взгляда на себя. Это лишь снаружи кажется, что женщины как будто только скользят по паркету и шуршат платьями. В душе ее на самом деле - смятение, недоумение, иногда гнев; но более всего, мне кажется, недоумения... "Дурны мы, но это оттого, что нам дурно". Вспомнишь старика Шекспира и его вещее слово:

Все благо и прекрасно на земле,

Когда живет в своем определенье;

Добро - везде, добро найдешь и в зле.

Когда ж предмет пойдет по направленью,

Противному его предназначенью,

По сущности добро - он станет злом.

Так человек: что добродетель в нем,

То может быть пороком...("Ромео и Юлия").

Газеты только что принесли два впечатления о женщинах. Одно из них - письмо студента Каменского относительно поведения астраханской публики, при появлении на сцене местного театра баритона г. Боброва, имевшего печальную историю с девушкою, или, вернее, с которым имела печальную историю с печальным концом одна девушка в Воронеже. Второе впечатление - горячий и неопытный рассказ г. Антропова в N 8809 "Нов. Вр.", под заглавием "Обуза". Обуза - это ребенок для женщины. Но не будем забегать вперед и рассмотрим и посудим несколько оба впечатления по порядку.

"Был беден; думал принести со временем огромную пользу обществу, для чего действительно имел некоторый талант; выискал совершенно ненужного человека и убил его, чтобы воспользоваться средствами; но тут запутался, размяк как-то, пришел с повинной в полицию и был сослан": вот краткое resume "Преступления и наказания". Верно оно? Конечно! Но может быть, в этом resume есть и некоторая ложь? Да, есть: ужасная ложь краткости! Можно ведь и всемирную историю так резюмировать: "Был Адам и согрешил; потом все жили и грешили; потом пришел Христос и искупил грех, но люди все-таки и потом грешили; потом пришел антихрист, и началось светопреставление". Тоже истина и тоже ложь, и ложь в том, что очень коротко. Точно так же если сказать: "Влюбилась в баритона; но он ее оставил; потом она отравилась", то ложь тут заключается в какой-то огромной картине, нерассказанной, ненарисованной, но бывшей, но совершившейся. Гений Достоевского сумел краткое resume судебного протокола раздвинуть в истинное и поразительное изображение души человеческой, и общества человеческого, и логики человеческой, и суда Божия: и все ужаснулись, научились, запомнили, не только у нас, но и в Европе: "Так вот что значит убить". До сих пор не нашлось писателя, который с равною истиною и подробностью, тоже приблизительно на два тома разрисовал бы нам одну строчку нередких газетных хроник: "Увлеклась; увлеченье было неудачно; покончила с собой". Пушкин задел эту необозримую тему в известном стихотворении, как-то быстро затаскавшемся: "Под вечер осенью ненастной". Толстой ее же взял в "Воскресении"; в "Фаусте" Гёте, в сущности, взята та же тема. Но все это бедно как изображение: тут или много философии, или много морали; но очень мала, очень кратка внутренняя душевная драма, и все-таки в стихотворении Пушкина она наиболее выразительна:

Склонилась, тихо положила

И скрылась в темноте ночной.

Взята минута; срисован образ; точно изображена психология, и затем - занавес. Толстой с его огромным изобразительным талантом и всемирным нравственным авторитетом мог бы поднять огромное множество заключающихся здесь вопросов, но этого не сделал. И мы остаемся при кратком resume: "Увлеклась; увлечение было неудачно; и - отравилась вовремя или убила ребенка, если вовремя не отравилась". И тоже занавес.

- Нет, знаете, в каждом виновном есть искра истины, и я их прощал бы. Но кого я не простил бы никогда - мать-убийцу. Ее бы я засудил...

Так говорил однажды уже пожилой и, очевидно, очень умный и очень добрый "судебный человек". Он сказал решительно, безапелляционно. Помню, я как-то задрожал в душе своей, моментально слив это слово с одним детским своим впечатлением. Отелилась у нас корова, и вот теленочка присудили заколоть, а чтобы корова не билась, привязали ее в саду, далеко. Но корова ужасно все время билась и стонала, чувствуя ли или услышав что-нибудь из телячьего крика. Не знаю, но факт запомнил. Лучше ли корова человека? Больше ли чувствует? Не знаю. Кто это вешал, определил и решил? А если никто это не решил, то никто и не взвесил огромного ужаса, и огромного мистицизма, и огромной метафизики, в одну секунду, или минуту, или час, протекающий в душе матери, которая наскоро своими руками придушивает своего ребенка.

- Но ведь корова этого не делает, ни одна, никакая - скажут. Очевидно, человек хуже коровы; убить такую.

- Но ведь корове не стыдно своего теленка. Она живет об одном впечатлении: "жалко".

- Да.

- Человек живет о двух впечатлениях: жалко и стыдно; и второе впечатление: "стыдно" - поборает первое.

- Так.

- Если никто не взвесил метафизики ужаса - убить своими руками своего ребенка, то никто, кроме испытавших, и не взвесил особенного мистицизма этого стыда, которого, заметьте, почти никто не выносит, и все таких или подобных детей "от несчастной и роковой любви" или убивают, или скрывают как-нибудь. Целомудренные и циники, молодые и старые, мужчины и женщины - все равно.

- Удивительно.

- С удивления начинается философия, как определили еще Платон и Аристотель. Я знал одного чиновника, до 45 лет ловеласа, об историях или "соблазнениях" которого постоянно говорил весь город. Красавец и умница, он успевал с вдовами, замужними, барышнями; любил и коротко, и длинно. Само собою никто и никогда его не осуждал, а уж он сам себя в душе - всего менее. Он был в меру богат, делал много и без кичливости добра, а главное - был очень образован и неустанно в хорошем расположении духа, так что живой сам - всех оживлял. Печаль его началась с серьезного. Он "попался", т. е. влюбился подлинно, горячо в только что окончившую курс институтку, и она в него влюбилась, сбежала, приехала в наш город, и он ее как-то приютил не у себя, а возле себя. Как было между ними, что было -гробовая тайна. Через немного лет она умерла, оставив ему сына, и вот об этом-то мальчике мне и пришлось услышать от старого-старого, семидесятилетнего протоиерея.

- Ну, как живет NN?

- Так же всеми уважаем и любим, как всегда.

- У него был роман? Какая-то девушка? Настоящая любовь?

- Умерла, сына оставила.

- Учится?

Отец протоиерей был наш общий знакомый и потому мог знать все. Он замялся и зашевелил губами. Потом, как бы отдавая честь такту умницы-чиновника, объяснил как-то протяжно и вникновенно:

- Нет. Он его... скромно держит, во внутренних комнатах. Так что, если кто приходит, - мальчик уходит. Нет, не отдал в гимназию; может быть, дома как-нибудь.

Я говорю - с удивления начинается философия: пусть кто-нибудь объяснит, почему этот человек, никогда себя не осуждавший и никем не осужденный никогда за связи в чужих семьях, за связи без глубокой любви и детей, - почувствовал стыд, да какой стыд, за любовь серьезную, с ребенком, и даже, по всему вероятию, с настоящим отцовским чувством к ребенку? Вот вам и метафизика. Прокрасться ночью в окно к девице - ничего; и даже если завтра будет весь город рассказывать о приключении - все-таки ничего. Улыбнется и проговорит: "Пустое". Да и не скроет, что "не пустое"; так улыбнется, что очевидно будет собеседнику, что "не пустое". Но открыть дверь детской и сказать: "Коля, прокатимся!" - и посадить его в коляску с собой, и провезти по городу, заехать в лавку и купить игрушку - и назавтра выслушать: "Это вы с кем катались?" - "С сыном от девушки одной, умерла, а мальчик остался - преспособный" - этого он никогда не скажет, и никто не скажет. А никто не скажет из мужчин, образованных, самостоятельных, не можем мы и ожидать, чтобы сказала о себе и вообще открылась "с детищем" хотя бы одна девица. Отсюда - веревка и камень ему на шею или спички, кислота, отрава - себе. Половина на половину бывает. Слова отца протоиерея, так глубоко поразившие меня миною рассказа: "Он держит его скромно, никому не показывает", - эти слова так же мне не давали покоя, как в детстве странный рев коровы о теленке. Долго я не спал потом и все вдумывался в психологию мальчика, что он думает, о чем догадывается, о чем и как - тоже в длинные ночи - недоумевает. Звонок, кто-то идет.

- Коля, иди в свою комнату.

Коля ушел; Коля по тону чувствует, что нужно идти поспешно. Гости ушли.

- Коля, ты там? Поди сюда теперь. Коля вышел.

- Папа, ты едешь? Возьми меня с собой. Папа замялся, смущен:

- Мне, Коля, по делу, когда-нибудь потом...

Все это есть только распространение осторожного протоиерейского:

- Он его скромно держит.

Но какая связь и что общего между протоиереем, семидесятилетним, исполненным действительного такта и благоразумия (он таков был), и между этим чиновником, любителем естествознания, выписывавшим четыре газеты и много журналов, много путешествовавшим, добрым, ласковым? Ничего общего! Но в данном пункте точка зрения одна. Что в этой точке зрения поразительно, так это то, что осуждение внешнее и внутренний стыд относится к серьезному. Шалим, шалим - нет стыда; вдруг серьезное - ужасный стыд! позор! невыносимое! Полюбил настоящим образом - невыносимо стыдно! Родился ребенок - ну, это ни в книгу вписать, ни пером не описать. Да почему? - Никто не понимает.

Отец протоиерей сказал бы:

- Пусть бы повенчался, тогда бы и не стыдно. Тогда и в гимназию мог бы отдать.

- Но ведь, не венчавшись же, он влезал в окно к девице N и жил семь лет, душа в душу, с замужнею М?

- Этого никто не видел.

- Но ведь знали и никто не осуждал. Напротив, все сочувствовали. Все явно знали и явно сочувствовали, как теперь явно все засмеялись бы... Да ведь он и читает Спенсера, любит естествознание, и уж простите, батюшка, но шила в мешке не утаишь: вся церковь и тем паче венчание для него не составляют чего-то особенного. Почему же он сам в душе стыдится - и необоримо? А при венчании действительно не стыдился бы сам и в душе своей? Тут скорей отсутствие какого-то всемирного согласия...

- Какого же?

- Очевидно, он взял бы своего ребенка на руки и не спустил бы его с колен, если бы всемирно услышал: "Радуемся тебе и ему и вашей связи". Но как предчувствует всемирное: "Осуждаем тебя, и его, и вашу связь родительства", - то хоть он и любит Спенсера - а перед этим пасует. Тут - гипноз, а не логика. И давление этого-то гипноза, которого нет для коровы, а есть для женщины, - и объясняет огромную разницу в поступках одной и другой. Женщина не ниже коровы, и г. судья ошибся; но она гораздо несчастнее коровы, неизмеримо. Корову отводят в сторону, когда колют теленка, но женщине дают его в руки и говорят:

- Поди, убей сама.

Через тысячелетие она притупилась, и, может быть (хоть я и не верю), иногда некоторые уже хладнокровно смотрят на смерть детей. Читали вы, года три назад было сделано любопытное наблюдение, что телеграфная проволока по пятницам и субботам менее проводит телеграмм, чем во вторник и особенно в понедельник. Она устает. Проволока устает, утомляется, - так объясняли физики, этими словами. Устала и женщина. Проволока через семь дней действия размагничивается; через тысячу лет все стыда и все детоубийства женщина... разматерела, что ли. Струны материнства ослабли и частью порвались. Это есть.

Когда ж предмет пойдет по направленью,

Противному его предназначенью,

По существу добро - он станет злом...